— Мы к нему запрос посылали и показания брали, — сказал Чухарев.
— Запрос, показания… Что же он мог сказать? "Черт их знает, откуда пришла посылка", — вот и все. Я решил, что надо его расспросить, и тогда, может быть, найдутся какие-нибудь следы. Ясное дело, что если посылают посылку к нему, то посылает ее непременно кто-нибудь знающий его. Фамилии и адреса так себе из головы не выдумаешь. Понял?
— Так-то оно так, хотя можно и прямо из головы. Вот я пошлю: Парголовская улица, семьдесят два, Кувыркову. Она и пойдет.
— Положим, это можно, — согласился Патмосов, — но для этого много ума надо. Обыкновенно попадается чья-нибудь знакомая фамилия с адресом, и туда гонят. Может быть, даже есть расчет правдоподобности, вероятности. Шут их знает, но обычно дело ведется так. Хорошо! Поехал я к Личинскому. Веселый парень, любит поесть, любит выпить… Ну, и я — не дурак. Один раз он меня угостил, другой раз — я его, сказал, что хочу магазин открывать. Он и разговорился. Торгует он всяким хламом: за девяносто четыре копейки сто двадцать вещей посылает. Ну, а хлам этот получает главным образом от Плинтуса. Зовут последнего Генрихом Брониславовичем, и живет он в Лодзи, причем торгует главным образом костюмами и разной галантереей. Он, значит, посылает все Личинскому, а Личинский уже публику обдувает. Спрашиваю последнего, у кого он еще товар покупает? Почти ни у кого: Плинтус — самый главный. "Что за Плинтус?" Слово за слово: веселый господин, хорошо бы с ним дела делать, только жена у него бедовая: влюблена в него, как кошка, ко всем ревнует и во всякое дело нос сует. Стал я дальше расспрашивать. Тут пан Личинский мне одну историю рассказал, другую историю, а потом говорит: "Какая она, то есть жена этого самого Плинтуса, такая-сякая. Была у них красивая кассирша, Берта Эдуардовна Шварцман, так она ее со света сжила". — "Как, — говорю, — сжила?" — "А так, увезла ее и рассчитала. Так, — говорит, — и пропала. А Плинтус после того два месяца нос повесив ходил". Ну вот, я это на ус себе намотал и прямо в Лодзь, а там к Плинтусу. Пришел в магазин и говорю: "Подайте мне Берту Эдуардовну Шварцман". Тут сейчас его жена — она рыжая — и спрашивает: "Зачем вам эту самую Берту?" — "Я, — говорю, — ее родственник, за ней приехал". Плинтус руками развел. "Как, — говорит, — уехала она с моей Стефанией, так и пропала". — "Как это, — говорю, — пропала? Вы, сударыня, с ней уехали?" — спрашиваю Плинтусиху. "С ней, — отвечает. — А по дороге она рассорилась со мной и прочь уехала". — "А где это? А когда это было? А почему? А где ее вещи?" Эта самая Стефания смутилась и к себе за конторку спряталась. Ну, я ушел к себе, а в гостинице управляющий — большой болтун. То, се, тары-бары, хороший табачок, я его посадил за стол и давай расспрашивать. Ну, тут узнал я всю подноготную Плинтусов. Генрих-то Брониславович — мужчина красивый, лет под сорок, ухаживать охотник, а жена его, можно сказать, — кошка драная: острый нос, глаза навыкате и ревнива. Управляющий рассказал мне столько сцен, что со смеха помрешь. А эта Берта Шварцман у них кассиршей была, высокая, статная, красивая брюнетка. Плинтус с ней и сошелся. Весь город об этом знал. Стефания металась и не знала, как от нее отделаться, а потом поехали они вместе товар и покупать, и продавать, сперва в Варшаву, потом в Петербург. Стефания уехала с Бертою, а вернулась одна. Вот тебе и вся история.
— Что же вы думаете? — спросил Чухарев.
— Да нечего тут и думать. Возьми отпуск, поезжай в Лодзь, найди этих Плинтусов, подойди к Стефании и скажи: "Я вас арестую за убийство Берты Шварцман". Вот и все!
— Неужели? — Чухарев вскочил. — Борис Романович, да ведь это — такое счастье, да ведь если это так, то какая же мне награда? А слава-то какая!
— Так, так, милый человек, будь покоен! Я уж тебе без обмана.
Чухарев подбежал к Патмосову и горячо стал встряхивать его руку.
— Я уж не знаю, как и благодарить вас.
— А никак, — смеясь, ответил Патмосов. — Сделай дело — ладно, а мне твоя помощь когда-нибудь еще нужна будет.
— Да и я, и дочь моя жизнь за вас положим, вот что! — воскликнул Чухарев. — Можно мне идти, Борис Романович?
— Иди, иди!
Патмосов засмеялся. Чухарев стремглав удалился.
— Осчастливил человека, — сказал Пафнутьев.
— Надо. Все время держат в черном теле, а он — человек с мозгами.
— Смотрю я на тебя, Борис Романович, и диву даюсь. Куда мне! Ввек не дойти до такой тонкости.
— Ну, ну, присматривайся да учись понемногу, а если дело нравится и есть к нему охота, так все, братец, будет. В конце концов, все эти дела немудреные. Во всю свою жизнь ни разу я не видал, чтобы преступник мог скрыть свое преступление. Всегда какая-нибудь мелочь, пустяк — и он открыт. Да понятно. Разве можно человеку, какой он ни будь умница, хоть семи пядей во лбу, обдумать все случайности? Сообразил он их тысячу и приготовился к ним, а вдруг ему тысяча первая, и все насмарку! Он растерялся и след оставил. Ну, дело кончено! Отдохну я немного, а потом займемся другими делами.
Патмосов встал, поцеловал дочь и пошел в свой кабинет, говоря:
— Обед к четырем часам сделай, а тогда и меня разбудишь. Пока что гуляйте, ребята. Ты, Сенечка, узнай про Семечкина: как и что?
— Он у меня в семь часов будет; хочешь, я его к тебе приведу?
— Нет, сегодня не надо. Сам с собою побыть хочу. Ну, всего доброго! Покалякайте тут! — и Патмосов скрылся в своем кабинете.
XXIX
ЖЕНИХ И НЕВЕСТА
Доктор обнадеживал Семечкина. Коровина уже узнавала последнего и охотно беседовала с ним. Она полнела, румянец вернулся на ее щеки, в глазах было осмысленное выражение, и только иногда, временами, она забывалась и называла себя Подберезиной. Порою она вдруг вспоминала Кругликова и тогда бледнела, откидывалась к спинке кресла и погружалась в какое-то оцепенение. Семечкин испуганно бежал тогда к доктору, тот приходил, погружал ее в транс и грозно кричал на Коровину:
— Вы меня слышите?
— Слышу, — слабо отвечала она.
— Вы должны забыть этого Кругликова. Его уже нет, его не было. Поняли?
— Поняла.
— Что вы должны?
— Забыть Кругликова; его нет, его не было.
— Проснитесь!
Коровина просыпалась; растерянно смотрела на Семечкина и говорила:
— О чем это вы рассказывали?
Егор Егорович, как будто ничего не случилось, продолжал свой рассказ.
Иногда с разрешения доктора он возил Коровину по окрестностям Петербурга. Они побывали и в Петергофе, и в Царском Селе, и Настасья Петровна радовалась, смотря на окружающую красоту и вдыхая теплый весенний воздух.
— Ах, Егор Егорович! — говорила она. — Не пойму, что со мной было, но сейчас я словно начинаю жить новою жизнью.
— Настасья Петровна! — взволнованно восклицал Семечкин. — Мы и начнем новую жизнь, ежели вы посмотрите на меня своими добрыми глазами и поверите в мою любовь.
— Любовь? Я люблю вас, Егор Егорович, но все мне как-то странно; кажется мне, что я словно прожила какую-то долгую-долгую жизнь и стала старой-старой.
— Эх, бросьте! Какая же вы старая? Красавица вы, Настасья Петровна.
— Да? — спрашивала Коровина и веселела.
— А то как же? Теперь вы еще на двадцать пять лет помолодеете. Вот доктор сказывает, что надо вам за границу ехать. Поженимся и сейчас поедем, хоть к черным арапам, куда прикажете. Будем мы с вами счастливы, потому люблю я вас, — Семечкин ударял себя в грудь кулаком. — Только поверьте мне!
— Верю, верю, Егор Егорович, — и молодая женщина крепко опиралась на его руку.
Доктор все веселее смотрел на свою пациентку и наконец сказал Семечкину:
— Берите теперь Настасью Петровну, и дай Бог вам совет да любовь, как говорят обычно.
— Благодетель вы! — пробормотал Егор Егорович, пожимая его руки.
В тот же день Коровина переехала в роскошный номер «Европейской» гостиницы, и Семечкин каждый день с утра до позднего вечера проводил у нее.