- Я пришел за справочкой, - начал я, опасаясь возможных неприятностей.

- Насчет лазарета, - сказал Роктов, - и пускай уходит: я хочу одиночества.

Мне показалось, что земельный комиссар говорил во сне, потому что глаз его вовсе не стало видно и голова валилась на плечо. Я встал, но Симфориан усадил меня снова.

- Ну, пускай остается, - сквозь сон пробормотал Роктов, - я общество люблю.

Вдруг он дернулся, открыл глаза и стукнул обеими руками по столу, так что картошка посыпалась с тарелки в разные стороны.

- Давай! - прохрипел он, наваливаясь на стол.

- Давай! - отозвался Симфориан.

Тут я сделался свидетелем человеческого умопомрачения. Симфориан и Роктов поднялись и взяли стаканы с молоком. Потом они крепко зажали пальцами носы, зажмурились и мигом опрокинули содержимое стаканов в широко раскрытые рты. После того поспешно выдыхнули из себя воздух, набрали заново, опять выдыхнули и так раз до пяти. Видно, напиток был очень крепок, потому что Симфориан корчился, точно проглотив пригоршню живых червей и ощущая во внутренностях шевеленье, а у Роктова запало чрево, как от удара. Наконец оба они отошли и принялись за картошку.

Симфориан вспомнил Истукария:

- Поди, когда надо было поступать на службу - в ноги кланялся, чтобы я его преданность удостоверил. Как прикажете быть, если в человеке нет благодарности?

- Никакой, - согласился Роктов и продолжал: - обидно проявлять активность. В прежнее время, когда я в управе городским садоводом состоял, вот были люди! Как сейчас помню, врастил я в полбутылку огурец. Получилось, будто положен в полбутылку огурец, а как положен - неизвестно, вынуть его ни-ни! Чудо! Преподнес его офицерскому собранию. Мне за это благодарность приказом объявили. А нынче что? Ну, обсадил я резедою могилу нашей жертвы на бульваре, вензелями пустил, с серпом, с молотом, с лозунгами. И хоть бы кто икнул! Ни мур-мур! Руки опускаются!

- Ты насчет лазарета? - спросил меня Симфориан. - Лазарет у вас будет, верно.

- Неужели не окажут снисхождения, - воскликнул я, - и к какому начальству следует обратиться, присоветуйте, ради господа!

Симфориан взглянул на меня столь мрачно, что я прикусил язык.

- Обращайся, куда знаешь. Я для вашего брата пальцем о палец не ударю. Нету мне на земле спокойной жизни, покуда не перевелись святые. Не люблю святых.

Он вдруг рванул себя за ворот и прокричал страшно:

- Ой, тоска, тоска! Целый город людей, и ни единой живой души! Куда ни глянь - все рыла. Может, один человек, один единственный на весь Наровчат, да и тому нет места, затравили.

- О ком говоришь? - спросил Роктов.

- Не о тебе, ты тоже - рыло.

- Согласен, - сказал Роктов.

- Единственный человек в Наровчате - Пушкин, - прочувствованно объявил Симфориан.

- Этот - просто дурак, - отвечал Роктов.

- Дурак? - Симфориан вскочил от негодования. - Дурак? Эх, что с тобой говорить! Игнатий, разве Пушкин - дурак?

- Я не считаю Афанасия Сергеевича глупым человеком, - сказал я, - мне кажется, в нем сильная игра воображения.

- Вот - слово: воображение! Единственный в Наровчате человек с воображением, человек, а не рыло!

- Что же Афанасию Сергеевичу угрожает, что вы говорите, будто бы ему нет места? - спросил я.

- А вот что, - сказал Симфориан и достал из кармана записную книжечку. - Я, братец, - газетчик, у меня здесь все есть, - показал он на книжечку. - Я в человеческом общежитии, как губка в воде. Вчера я копию одной бумаги записал, слушай:

"Гражданину Афанасию Сергеевичу Пушкину,

в дом бывший Вакурова.

Предписываю Вам с получением сего немедленно оставить появление в городе в несвойственном виде, т. е. в одежде писателя Пушкина, и тем вводить в злостное заблуждение честных граждан и вообще прекратить обман пролетариата. В случае неподчинения приму зависящие меры.

Начальник Наровчатской Гормилиции

Макарушкин".

Прочитав, Симфориан с рычанием забегал по комнате, грозя кулаками. Потом хлопнул по спине Роктова, успевшего задремать, и кинулся к комоду. Оттуда он вынул флакон и показал его Роктову со словами:

- Ну, тройного, что ли!

- Давай, - всколыхнулся Роктов и опять ударил обеими руками по столу.

И тут открылся для меня секрет непонятного напитка. Флакон, который был вынут из комода, оказался наполненным цветочным одеколоном. Симфориан налил стаканы наполовину, добавил воды. Жидкость сделалась молочно-белой.

Я не мог смотреть на то, как пили приятели, зажав носы. Я только слышал страшное кряхтение и, закрывая лицо руками, ждал, когда все кончится. Как только стихло, я осмелился взглянуть на Симфориана, и опять закрылся от страха. На лбу его взбухли синие жилы, рот искажался, глаза налились кровью. Вдруг раздался шум и стук: Симфориан в гневе отметнул от себя стул.

- Что ты корчишься, - закричал он на меня, - точно от дьяволова навождения. Небось, не сгину! У-ух, не люблю святых, жизни мне нет, покуда они не вывелись. Сам был святым, сам попа ломал, не люблю! Роктыч, Роктыч, завопил он, - давай выводить святых, давай стрелять!

Я вскочил и, осенив себя крестом, отбежал к печке.

Симфориан подошел к кровати, достал из-под матраца револьвер, поднял стул, сел посереди комнаты. Я взглянул с последней надеждой на Роктова; он спал сидя. Я заткнул уши и ожидал. Тогда только я разумел, на какое дело поднималась рука ослепленного безумца. В переднем углу висела икона десяти мучеников критских - известный образ греческого письма. В святые лики мучеников и целил Симфориан. Боже мой, господи, за какое злодейство наказал ты меня, окаянного раба твоего, ниспослав такое испытание недостойному моему духу. Я хотел крикнуть, но голос отняло у меня; я попытался двинуться, чтобы отвести руку святотатца, но ноги мои не повиновались мне.

Между тем, Симфориан, ухватив левой рукою запястье правой и держа в последней оружие, прищурился и возгласил по-церковному, что у него, как бывшего иерея, получилось внушительно:

- Иже во святых отец наших мученика Агафонуса...

Весь дом вздрогнул. Я видел, как от сотрясения воздуха погасла и опять зажглась лампа, потом дерзнул поднять глаза на поруганную святыню. Один из десяти мученических ликов был пробит пулею, и вокруг того места лак на иконе обсыпался.

Тогда я, как бы вырванный невидимой силой из неподвижности, бросился к выходу. Но в дверях стояла бывшая матушка Авдотья Ивановна. Бледна, как плат, она протягивала дрожащие руки к мужу, безмолвно взывая к его благоразумию. Взглянув на меня, она умоляюще прошептала:

- Машеньку испугает он до смерти, Машенька - дочка - спит на печи.

Я обернулся к Симфориану, но свирепость его отшатнула меня.

- Уйди! - крикнул он и, поднимая оружие, возгласил: - иже во святых отец...

Авдотья Ивановна всплеснула руками и закачалась. У меня перевернулось сердце от жалости. Я взял Авдотью Ивановну под руки и отвел к кровати, на кухню. Там она, плача, опустилась на постель. Я в растерянности смотрел на нее, не зная чем помочь. Она же убивалась горько, ломая руки. Волосы ее развязались и скатывались по спине, шаль упала до пояса, и я увидел, что Авдотья Ивановна была вполне готова ко сну, но от горя совершенно забыла о виде своей одежды. Тут смешались мои чувства, потому что сострадание толкало меня утешить несчастную, но в подобном положении и столь близко видел я женщину в первый раз от своего младенчества. Не только белые плечи ее, накрытые волосом, но и самые груди находились перед моими глазами. Не помню, какую молитву совершил я про себя. Только почудилось мне, что господь пощадит непорочную мою юность, и в тот же краткий миг обрел я в себе новую силу для христианского участия в Авдотье Ивановне. Я положил руки на ее плечи и приготовился сказать утешение, когда из горницы послышался голос Симфориана.

- ... отец наших мученика Помпия...

Выстрел был оглушителен. От страшного испуга у меня подогнулись ноги, и лицо мое само собой очутилось на груди Авдотьи Ивановны, а руки, положенные ранее на ее плечи, крепко держались за них, противу моей воли. Господи, смилуйся надо мной, многогрешным! Не помня себя, я лобызал грудь Авдотьи Ивановны, и в памяти моей ничего, кроме великого жара, не сохранилось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: