Глядят далее – белая щепа по всему берегу, слышат стук топоров. И на воде – десятка два, видно, только что построенных стругов. Еще и смола не обсохла.

Два грузных монаха стоят на мостках, из-под руки глядят на плоты.

Дьячок Ларька с Пантюшкой полезли под сено. Пантелей и кобеля под сено затащил: не дай бог станет брехать. На них навалили жерди, тряпье. Оба опасались: дьячок – монахов, Пантелей – драгун.

Но ничего, бог дал, проплыли Карачун.

Отсюда начинались верфи, корабельное строение, мужицкая каторга.

Показалось Рамонь-село.

Тут большая верфь была. Множество мужиков и солдат. Сторожевые вышки стояли у самой воды. Часовой драгун окликал, спрашивал, что за люди, куда плывут.

– Государевы! – крикнул Кирша. – В Тавров сплываем.

Дьячок с Пантюшкой под сеном – ни живы ни мертвы. Но, слава богу, миновали и рамонскую верфь.

Ночевали в дремучем лесу возле устья реки Усманки.

В этом месте к плотогонам еще один горемыка пристал. Вышел из леса, пал на коленки.

– Мужички! – молвил. – Укройте, схороните сироту!

Назвался Родька, толмач[10] голландского языка. К корабельному мастеру Янусу Ярику был приставлен господином адмиралтейцем. Полгода ходит при Янусе, а жалованья – хоть бы ржавый грош. От голодухи – кружение головы и чирий по всему телу.

И вот терпежу не стало – ударился бежать.

Плакал Родька, жалился, что-де младая жизнь ни за синь-порох пропадает. И слезы текли по его рябым, костлявым щекам, и дрожал он, жалок, тщедушен, похож на малолетка, хотя был мужик в зрелых годах.

– Ну, что, ребята, – спросил Кирша, – возьмем?

– Да уж, видно, дедка, собирай до кучи! – засмеялся Иванок. – Дон не за горами, а он, батюшка, всех примет.

Накормили Родьку досыта, и стал он свои похождения рассказывать. Как в матросы сперва попал, на Азов ходил, как затем отличился неким художеством и был замечен самим государем, и его даже приезжим иноземцам показывали, и те удивлялись. И когда царь в Голландию ездил, то и его, Родьку, с собой брал. И как он в Голландии жил и там скоро научился по-ихнему брехать. И о тех пор поставили его в адмиралтействе толмачом. Года с три толмачествовал по голландским мастерам, ничего, кормился, а как летось попал в Рамонь, так и пошло, что хоть ложись да помирай: жалованья платить не стали, а какая тому причина – неизвестно. Может, забыли, а может, и присылали из адмиралтейства, да Янус, дядин сын, собака, себе брал.

– А что ж у тебя за художество? – спросил Афанасий.

– Могу животом говорить, – сказал Родька.

Губы поджав, скромнехонько потупился. И тотчас в ночной тишине послышался детский плач.

Удивленные, переглянулись мужики: что за притча? Откудова тут в полночный час, в лесной дебри – дите?

А оно вдруг этак явственно говорит:

– Жамочки хочу!

– Пойди-ка, Афоня, – сказал старик Кирша, – глянь, может, дите заблудилось.

– Никуда не ходите, – засмеялся Родька. – Это я за дитю животом разговариваю.

И потом еще за бабу разговаривал, какая калачами торгует, и за пьяного голландского матроса ругался нехорошими словами.

Плотогоны много дивились Родькиному художеству.

Долго он рассказывал про заморские края, про город Амстердам, где вместо улиц – канавы с водой, называются каналы: ступил за порог и – вода.

Васятка сперва робел, а потом насмелился, спросил про живописцев. Но Родька все амстердамские австерии[11] мог по пальцам пересчитать, всех кабатчиков знал, а про живописцев не слыхивал.

Ночью пал мороз.

С утра словно в молоке плыли – такой туман, ничего не видно. Возле берегов похрустывал, позванивал ледок.

К зиме, к зиме шло дело. Высоко, невидимые в белом тумане, летели гуси. На рассвете страшный бычий рев слышали: кричал лось, звал лосиху.

Потом четверо мужиков явились из тумана. На ветхом дощанике переплывали речку. Спешили, видно.

Мужики были страшные, черные от угля и копоти. Рваные зипуны висели клочьями.

Плоты им дорогу загородили.

Мужики ждали, когда проплывут плоты, ругали плотогонов черными словами.

– Царские работнички, дядины дети! К черту Котабрысу поспешаете? Вот он ужо вас батожьем пожалует!

– Рубите, дураки, скрутки, кидайте плоты!

– Айда с нами! Ай не ведаете: бумага есть – всем мужикам на Дон подаваться, в атаманское войско!

Один горбатый был, коротышка. Он пуще всех шумел.

Плотогоны наши ничего в ответ не молвили, прошли своей дорогой.

И дальше плыли в тумане, перекликались.

Но вдруг гарью потянуло, туман, смешавшись с черным дымом, развеялся. И увидели плотогоны: лес горит.

По берегу метались мужики с лопатами. На сером жеребце проскакал, что-то крича и ругаясь, грузный человек в расшитом кафтане. Клочья белой пены летели из оскаленной пасти хрипящего жеребца.

В сердитом всаднике угадали боярина Антона Веневитинова. Он был поставлен государем блюсти леса. Глядеть, чтоб, грешным делом, не воровали, не жгли.

Такое озорство частенько случалось, глядеть приходилось зорко. Но вот – недоглядел.

– Эх, верно, и дураки ж вы, ребята! – сказал дьячок Ларька. – Что бы и вам так-то на Могильском… Ну да бог даст, мы еще свое возьмем, погодка стоит сухая…

– Ты это, Ларивон, чего надумал? – строго спросил Афанасий.

Дьячок засмеялся, не ответил, отошел.

– Дядя Афоня, – шепнул Васятка, – я намедни слыхал, он Пантелею хвастал, будто затеял воронежские корабли пожечь… От них, говорит, вся наша горе-злосчастие…

– Экой дуролом! – нахмурился Афанасий. – Корабли ему виноваты!

И вот уже до Воронежа недалеко. Чертовицкую верфь миновали, Белую Гору, где ночью какие-то, видно, недобрые люди пересвистывались.

Акатов монастырь показался из-за леса. Завиднелся город, засверкал церковными маковками.

Пантелей с кобелем, Ларивон и Родька в сено зарылись.

Вот в верфь. На стапелях стояли корабли. Вечерело.

В Успенской церкви благовестили к вечерне. И в немецкой кирхе – тоже звонили. Басовитый успенский и жиденький немецкий колокола как бы вели перебранку.

Кричала стража: откуда и куда плоты?

Старик Кирша отвечал.

Вдруг возле адмиралтейства от берега отделился баркас и шибко пошел к плотам. В лодке был офицер и с ним еще какой-то, похожий на дьяка, в длинном засаленном архалуке, с пером за ухом и с бумагой в руке. Солдаты сидели на веслах.

Баркас поравнялся с плотами, пошел рядом. Офицер зорко оглядел плотогонов.

– Эй, старшой! – крикнул он.

Кирша вышел, снял шапку.

– Велика ль твоя артель? – спросил офицер.

– Пятеро, батюшка, – ответил Кирша, – малолеток вон шестой, он у нас за кашевара.

Офицер опять оглядел плотогонов, пересчитал: верно, пятеро, шестой – малолеток.

– Под Рамонью-селом не встречался ль бродячий человек? – заглянув в бумагу, спросил дьячок. – Рост малый, волос русый, рожа рябая, Родькой звать.

– Такого, батюшка, не видывали, – сказал Кирша.

– А я что говорил? – сердито поглядел офицер на дьяка. – Нешто ж он, Родька, ума лишился – в Воронеж бежать? Айда, ребята! – махнул он солдатам.

Вот так, бог дал, хоть со страхом, но и Воронеж миновали. Скрылись огни воронежские, тавровские замаячили вдали.

Верст с пять проплыв за Чижовку, стали на прикол.

Развел костер Васятка, подвесил котел на треноге, принялся кашеварить.

А ночь выдалась темная, ни звездочки. Тучи нависли – хоть глаз коли. В лесу – ветер, шум. Сычи, совы взыгрались, кричат. Волчата жалобно брешут в логу. Таково́ страшно.

Поспело варево, сели ужинать. Хвать – а дьячка нету.

– Утек-таки! – усмехнулся Иванок.

Ужинали в молчании, скучно. Каждого дума обняла, все смутились.

Далече маячут огоньки тавровские, вот завтра приплывут туда – а там что?

Опять тягость, опять каторга.

Молча поели плотогоны, помолились.

А спать не ложатся.

вернуться

10

Переводчик.

вернуться

11

Кабаки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: