Анна Яковлевна сняла со стены календарь и вышла из комнаты умыться. Её наставления, начертанные красивым наклонным почерком по линейкам, висели в коридоре, в уборной, на кухне. Всё функционировало, горели тусклые лампочки, медленно обращалась красная метка диска за стеклом электрического счётчика. Телефон молчал. Двери жильцов заперты, не слышно ни голосов, ни радио. Все уехали.
Анна Яковлевна боялась выходить на улицу, неизвестно было, работают ли магазины и керосиновая лавка. Она варила кашу из запасов крупы на электрической плитке, пренебрегая заветом экономить энергию. По ночам не спала, полуодетая, готовая ко всему, лежала, накрывшись одеялом и пледом, и погружалась в бесконечные воспоминания. Ночью она говорила себе, что настоящее безумно, будущего у неё не было – она и не горевала об этой потере, – важно было лишь прошлое, ибо в нём содержалось и то, что было, и то, что произошло потом; прошлое было не чем иным, как предсказанием и предвестием настоящего, и глядя в прошлое, она различала в нём, как в тусклом зеркале, сполохи сегодняшнего дня. Под утро её одолевал сон. Однажды раздался звонок в коридоре. Анна Яковлевна прислушалась; звонок повторился. Она поднялась со своего ложа, проковыляла, не зажигая свет, по коридору к дверям. Почтальон, в фуражке с загнутой кверху тульей, в шинели с воротником и отворотами из собачьего меха (она подумала, что ввели новую форму), ждал на площадке, сверху из окна между маршами лестницы сочился призрачный свет. Был пасмурный день.
Она спросила: «Телеграмма?» Вместо ответа ей самой был задан вопрос – ошеломлённая, она ничего не понимала и, однако, поняла; почтальон говорил по-немецки. Он осведомился, здесь ли проживает госпожа Тарнкаппе. И она ответила автоматически: dasbinich (это я), после чего офицер, коротко сказав: darfich? (разрешите?), вошёл в коридор.
Анна Яковлевна не решалась спросить, что всё это значит, кто он такой. Офицер снял фуражку, щёлкнул каблуками и представился. Прошу, пробормотала она на языке, которым не пользовалась полвека. Вошли в комнату, он окинул стены светлым, льдистым взглядом, Анна Яковлевна взяла у него фуражку, он сбросил собачью шинель на диван, пригладил светлые волосы. Офицер сидел на низком диване, расставив ноги в узких глянцевых сапогах, на нём был голубовато-серый мундир с красной орденской ленточкой между серебристыми пуговицами, что-то вроде вензеля на узких погонах. Чёрносеребряная нашивка над правым карманом: орёл с геометрическими крыльями и свастика. Она не верила своим глазам, не верила ушам.
Офицер спросил: «Откуда это у вас?» Он смотрел на картину в углу между окном и комодом.
Анна Яковлевна не нашлась, что ответить, и пожала плечами.
«Оригинал? Вы знаете, что это за художник?»
Она пролепетала что-то.
«Правильно. Лео Пуц. Das Mädchen im Glas[5]. Мюнхенская школа... – Он добавил после некоторого молчания: – Довольно странное соседство, вы не находите?»
Она не поняла.
«Я говорю, странное соседство. – Он показал на икону в другом углу. – Византийская Богоматерь и эта юная дама в бокале».
Анна Яковлевна сжала виски ладонями, ощупала узелок волос на затылке, послушайте, пролепетала она. Офицер взирал на неё несколько иронически.
«Послушайте... Может, это всё-таки ошибка?»
Она чуть не спросила: может быть, вы мне снитесь?
«Вы имеете в виду...?»
«Я ничего не понимаю».
«Включите радио».
Она возразила: радио не работает.
«А вы попробуйте».
Музыка, металлический голос диктора. Гость встал и повернул винт; чёрный рупор умолк. Офицер опустился на диван. Есть ли кто-нибудь ещё в квартире, спросил он. Анна Яковлевна покачала головой. Выходит ли она из дому, известно ли ей, что происходит в городе?
«Немецкий капитан является к вам с визитом, не наводит ли это вас на некоторые, скажем так... догадки? Ну хорошо, – он улыбнулся, – не буду вас мучить. Все плохое уже позади. Операция „Тайфун“ успешно завершена. Правда, с опозданием, по причине ужасных дорог. Да и погода не благоприятствовала. Русский климат, ничего не поделаешь!»
Анна Яковлевна молча, с ужасом, зажав рот ладонью, воззрилась на него, капитан закинул ногу на ногу, покачивал носком сапога, постукивал ладонью по колену.
«Военные действия ещё не закончились, но это, я думаю, дело двух-трёх недель, не больше... Три дня назад четвёртая и девятая армии вошли в Москву. Это для сведения».
«Городсдан?»
«Sie sagen es, Frau Baronin»[6].
«Пожалуйста, не называйте меня так».
«В чём дело? Большевиков уже нет».
«Но мы, кажется, перешли в наступление...»
«Кто это – мы? – сказал он презрительно. – Вы хотите сказать: они. Можете не волноваться. Ложный провокационный слух».
«А как же Сталин?»
«Сталин бежал. Ушёл от ответственности. К сожалению, мы не смогли этому воспрепятствовать. В городе спокойно. Оккупационные власти следят за порядком. Есть кое-какие разрушения, но мы постараемся как можно скорее расчистить завалы, всё будет приведено в порядок. So ist es, Gnädigste[7]».
Молчание.
«Я рад, что вы не забыли родной язык».
«Я бы хотела его забыть», – пробормотала Анна Яковлевна.
«Ну-ну-ну. Не надо так говорить. Разве это такая уж неожиданность для вас? Я имею в виду развитие событий. С первых же дней было ясно, что Красная Армия продержится недолго. Впрочем, мы знали это заранее. Колосс на глиняных ногах. Если бы не погода, я думаю, всё завершилось бы ещё в сентябре».
«Вы сказали, война не кончена...»
«Фактически она уже закончена».
Снова пауза, тишина, офицер, это видно по его глазам, по тому, как он постукивает ладонью по обтянутому сероголубой тканью колену, собирается приступить к главной теме.
Как он её разыскал?
«О, это не представляло большого труда. У нас есть списки».
«Позвольте всё-таки... Чему я обязана честью?..»
«Вы хотите сказать, честью моего посещения? Чувствуется прекрасное старое воспитание. Но я полагал, что вы и сами догадались, с какой целью я разыскал вас».
«Keine Ahnung»[8].
«Вы последняя оставшаяся в живых наследница старого рода. Ваш муж погиб...»
«Жених...» – пробормотала она.
«Прошу прощения. Ваш жених погиб от рук большевиков».
«Откуда это известно?»
«Нам всё известно. Вы бывшая владелица этого дома».
«Мы здесь не жили...»
«Да, это был доходный дом. Семья жила... позвольте, где же находился особняк родителей? Ах да, вспомнил: на улице Поваров».
«На Поварской. Он сгорел».
«Ваш дом сгорел, имущество разграблено, мужчины расстреляны, вы сами чудом уцелели. И вот на склоне лет, одинокая, бесправная, в вечном страхе за свою жизнь, вы ютитесь в этой комнатушке, в квартире, где некогда жила одна семья, как и в других квартирах, а теперь её заселил всякий сброд... Не достаточно ли всего этого?»
Анна Яковлевна молчала. Умолк и офицер.
Он взглянул на часы, хлопнул себя по колену.
«Всё это теперь миновало, как дурной сон. В ближайшие недели будет заключено перемирие, Россия становится союзником рейха, состав будущего русского правительства уже известен. Но я полагаю, – впрочем, вопрос этот, как вы догадываетесь, уже согласован... – я полагаю, что дожидаться, когда новый порядок будет окончательно установлен, нет необходимости. Я предлагаю вам, баронесса, вернуться в Германию. Я не могу представить себе, чтó могло бы вас удерживать здесь, в этой злополучной стране, после всех бед, выпавших на вашу долю...»
Анна Яковлевна по-прежнему безмолвствует. Лицо капитана приняло непроницаемо-каменное выражение. Офицер сидит, прямой, неподвижный, с задранным подбородком, хрустальные глаза устремлены на хозяйку, но как будто не видят её.
Это что, приказ, прошептала она.