Сидел Алексей тихо, режим не нарушал, распорядка придерживался неукоснительно. Во время своего дежурства по камере он с офицерской выправкой выходил на середину камеры и чеканно докладывал: «В камере три человека. Все в порядке».
Как-то по телевизору мелькнула блеклая женщина с сожженными дешевой рыжей краской волосами, червивой кожей и с выражением нереализованного права на любовь.
— Вот она! — скрежетнул пломбами Пичугин, свесившись с пальмы.
— Кто такая?
— Оля Костина, которую я-де по поручению Невзлина заказал. Причем взрывали ее достаточно странно: по месту жительства мамы рванули хлопушку возле мусоропровода.
— А мотив?
— Костина работала в ЮКОСе, ее выгнали оттуда за профнепригодность. После нас она ушла в мэрию, где заявила, что Невзлин ее домогался и уволил за неуступчивость. Ха! Где она и где Невзлин! Страшная, как моя жизнь, а возле Невзлина всегда такие девки были, что…
— Ты от темы не отклоняйся, Алексей Владимирович.
— Ну да. За нее зацепился Сечин и компания и сделали из этой дуры диссидентку, преследуемую ЮКОСом.
…26 июня. День рождения Ходорковского. Душой Пичугин с Михаилом Борисовичем. Это скорее преданность, чем просто солидарность. Вечерние «24 часа» по РЕН-ТВ показали салют группы поддержки возле читинского СИЗО и озвучили единственное официальное поздравление за подписью Чубайса:
«Уважаемый Михаил Борисович!
Поздравляю Вас с днем рождения и желаю Вам, прежде всего, крепкого здоровья, ведь именно оно понадобится Вам, когда Вы покинете место своего заключения. Не сомневаюсь, что этот день непременно наступит, и Вы еще очень многое успеете совершить. Желаю еще больше стойкости, сил и терпения Вам и Вашим близким».
— Сволочь! — взвыл Алексей. — Провокация!
— Отчего же провокация? — недосообразил я. — Сам говоришь, что даже Старовойтову вместе заказывали. Все с вами ясно.
— Рыжий пидор! Это провокация для дискредитации Ходорковского!
— Не усложняй, Алексей. Анатолий Борисыч за дружбана переживает, а ты ругаешься. Мужества Чубайсу не занимать. Так открыто, правительственной телеграммой поздравить твоего шефа… Глядишь, вас с такой поддержкой действительно всех скоро нагонят.
Лень, пустота, усталость. Неужели выдохся? Однако быстро. Еще и года не прошло. Вроде время только входить во вкус. Хотя, если разобраться, навалилось одно на одно. Пост приходится нести лишь на овощах и орехах, лето — три месяца застоя, коллектив поднадоел. Да и сама обстановка отдает напряженной обреченностью, которую сдерживают только пост и молитва. Нервяк, как искра, пробивающая из мягкого, теплого и пушистого свитера. Так же и здесь, все на улыбках, на смешках, но коротит часто и конкретно. Да и есть с чего. Игорь Лосев — завсегдатай местных оперов, а роль барабана легко дается не каждому. Тяжелая эта роль, паскудная, но кроме брезгливого сочувствия ничего большего из души не вынимает, как гадливая жалость к бездомным шелудивым псам.
У Игоря — «вилы»! За пять трупов двумя судами «по зеленой» двенадцать лет, из которых четыре уже взял, подельников сдал, а, значит, милицейская страховка жизни и здоровья заканчивается за порогом 99/1. Вот и сидит Игорек на единственном для него в этом мире островке безопасности. В кратких перерывах между чтением духовной литературы Лосева неожиданно пробивает вслух ностальгия о «шаболдах», «сигарах» и любимом «кадиллаке». Но на самом интересном месте резко уходит в себя, и в хате раздается мерное шуршание страниц молитвослова. Последнее время мысль о неотвратимости приближающегося этапа бьет Игоря по нервам. Споры и разговоры нередко выходят за рамки взаимоуважения. Все чаще скатываемся на личное, что я с удовольствием поддерживаю: выплеск раздражения доступней водки. Правило жесткое: ни одно слово не должно оставаться без ответа, даже намек на хамство не должен зависать в воздухе. Немедленный ответ — сильней, грубей, остроумней.
Алексей Пичугин в ожидании приговора. Держится молодцом, как-никак корячится «пыжик». Для Алексея четыре года Лефортова и нашего централа даром не прошли: легкая, но броская дрожь подбородка. Рассвет Алексей встречает молитвой, далее — гимнастика, завтрак, суд, к двадцати трем уже спит. По-человечески к Алексею нельзя было не проникнуться глубоким уважением и сочувствием. По-граждански — ощущения резко противоположны. Мировоззрение Пичугина, сложившееся к его сорока пяти, похоже на размытые штампы разных организаций, где ему довелось послужить-поработать — от Новосибирского училища внутренних войск до ЮКОСа. Получился гремучий историко-философский чекистско-либеральный гибрид, круто сдобренный казацко-местечковым колоритом.
Алексей лгал с такой патетической самозабвенностью, что сам, казалось, начинал верить в свою ложь. Ходорковский в его рассказах представал то патриотом-бессребреником, то мучеником, сознательно выбравшим свою горькую долю, чтобы потом триумфально низвергнуть своих гонителей с кремлевского олимпа. Со слов Пичугина выходило, что в конце девяностых Ходорковский возродил убыточную и загибающуюся отечественную нефтянку, обеспечив «спасительным» наемным трудом голодную многотысячную русскую массу. Лгал, что Ходорковского арестовали на взлетной полосе в Новосибирском аэропорту в зафрахтованном олигархом ЯК-42, потому что личных самолетов у Ходорковского якобы не было. Аскетизм Ходорковского не позволял ему, дескать, потратить на себя и семью лишнего доллара, не говоря уж о невозможности вывоза капитала, — все шло на возрождение России. Когда же Пичугин время спустя вновь заговорил о жертвенности своего шефа: «Готов был Ходорковский к посадке, из страны уезжать принципиально не хотел», то, чтобы развеять мой недоверчивый скепсис, Алексей в подтверждение собственных слов уверял: «Михаил Борисович знал, что его посадят, поэтому все активы, которые было возможно, вывел за рубеж, прикупил в Европе нефтяную компанию и перекинул туда все наиболее квалифицированные, преданные кадры». Во время очередной полемики на прогулке Алексей изрек: «Правильно вас фашистами называют, а Глазьева с Рогозиным вообще надо посадить». Что ж, коей мерой мерите… «Да ты фашист!» — получил в свой адрес Алексей Пичугин через неделю на суде из уст свидетеля обвинения.
Пичугин постоянно искал подвоха даже там, где его не могло быть. Как-то на прогулку пошли вдвоем, — отличная возможность пообщаться без видимых глазу свидетелей, комментаторов, арбитров. Обычно я специально обострял тему разговора, превращая его из взаимно сочувственного обсуждения в эмоциональную дискуссию, как в политический тренинг. Меня мало занимал предмет, но увлекал сам процесс спора. В этот раз бегать, разминаться и говорить было лень. Поскольку скука невыносима, то давить ее пришлось вялым поддержанием монотонной беседы.
— Они же идиоты! И-ди-о-ты! — Алексей бойко жестикулировал, хая власть.
— Кто они?
— Администрация. Сечин, Сурков… — Пичугин принялся перебирать недругов.
— Были бы идиотами, сидели бы не на Старой площади, а где-нибудь в Чертаново.
— Ах, вот ты как. — Алексей обидчиво фыркнул и отвернулся.
Дальше гуляли молча. Ну, забыл я, честно забыл, что Алексей жил в Чертаново… Алексея подняли в хату около двух. Как всегда на бодряке и с улыбкой. Оторвавшись от шконки, я приветливо махнул рукой. Интересоваться «что нового?» или «как дела?» обычно не поворачивался язык, но у меня повернулся.
— Дела у прокурора, у меня делишки, — грустно улыбнулся он, и хотя спросонья из-под моего натянутого сочувствия нагло лезло любопытство праздного зрителя, вежливо продолжил: — Все, закончили. Остались только прения, — по одному дню на каждую сторону. И суд удалится на приговор. До пятницы перерыв.
Он умылся, переоделся, стал задумчиво листать телевизионную программу.
— Значит, через неделю будут показывать тебя по ящику, — резюмировал Лосев.
— Получается что так, — хата вдруг наполнилась чем-то невидимо тяжелым, гнетущим.