Я человек религиозный, но не чрезмерно. Давайте это упростим. Когда мы говорим: "Не хлебом единым жив человек", — это символическое утверждение, изложенное выразительным языком. Оно означает, что отнюдь не борьба за благосостояние: зарабатывать на хлеб насущный, обеспечивать и защищать жену и детей — придает человеку сил и поддерживает. Это нечто, что нельзя потрогать, это духовное начало. Оно не поддается описанию, точному определению. Это больше всего остального: оно включает в себя все.
Мне кажется, это ощущаешь, когда с ним соприкасаешься. Думаю, вы сознаете это, разговаривая с людьми. Одни — слабы духом, другие — сильны. Духовное начало есть у всех, но в некоторых случаях пламя души едва мерцает. Кажется, внутри у большинства людей — только тлеющие угольки. Это понимаешь, противопоставляя их личности вдохновенной, яркой. Те, в ком ярким пламенем горит душа, — экстраординарные образцы рода человеческого.
В основной массе — мы просто человеки. Это правда, но все же, развивая эту идею, мы не очень далеко продвинемся. Относиться к людям как просто к «человекам» — как раз то, против чего я всегда восстаю. Хорошо так говорить в общении, это означает, давайте относиться друг к другу с большей теплотой, по-дружески, с симпатией. Хорошо. Иногда (а я думаю, что даже безгрешные люди стремятся на этом сыграть), иногда людей необходимо простимулировать: нужно их подтолкнуть, потормошить, надавить. Дать тычка, чтобы они проснулись. Из добрых побуждений: чтобы заставить их узнать самих себя, свои возможности. Ведь большинство людей живет гораздо ниже своего потенциала. Когда мы говорим "просто чело-веки", то имеем в виду тех, кто живет ниже нормы умственного кругозора, кто не стремится его расширить. Они — как мягкая подушка, на которой мы все удобно примостились. На самом-то деле «человеки» — это те, кто нас поддерживает. Это они работают на общество. Но даже они в состоянии заниматься другим делом, более значительным. Не думаю, что так называемая деятельность общества, эта каждодневная, окруженная ореолом работа, действительно так важна. Было бы намного, намного лучше, если бы людям приказали бездельничать, увиливать от своих обязанностей, проводить время в праздности, веселиться, расслабиться, отбросить все заботы и тревоги. Думаю, тогда вся эта работа делалась бы как-то иначе. Ведь это по существу одно и то же: повседневная работа и черная работа.
Иисус сказал: "Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут". За этим кроется мысль, что мы суетимся, делая эту работу не потому, что ее необходимо выполнять, а потому, что мы — хлопотуны и не знаем, как выплыть в потоке жизни. Предпочитаем отчасти бессмысленную активность насекомого истинной деятельности, возможно, часто не активной, а явно пассивной. Я не призываю к покою и инертности. Я говорю о том, что в наших действиях должен быть здравый смысл, они должны что-то значить. А большая часть того, что мы делаем изо дня в день, бессмысленна.
Собираюсь сказать нечто такое, что прозвучит полной противоположностью моим предыдущим словам: а ведь очень часто этим парадоксальным свойством обладает истина. Можете рассматривать это: как противопоставление двух составных частей единого целого. Я имею в виду человека, безоговорочно принявшего сегодняшнюю жизнь, который делает это сознательно и обдуманно получает от этого удовольствие. Он почти так же свободен, как человек, порвавший с этой жизнью. Когда полностью что-то признаешь, перестаешь быть жертвой этого. Но таких людей — единицы.
Я часто смотрю на обыкновенных людей, простых, скромных, и завидую им. Восхищаюсь ими. Они не сомневаются, в то время как мы допрашиваем один другого или исследуем общество и пути его развития. Они никогда и голоса не подадут в этом направлении. Они согласны делать то, что им предлагают, и несут свой крест. В каком-то смысле в этом есть некая красота и благородство. Они простодушные люди. Они эмоциональны, даже если благоговейно не выражают это на религиозном языке. На самом деле они действуют как монахи. Они примирились со своею участью. Сейчас мы знаем, что невротик — это человек, имеющий нечто общее с паралитиком. Он не в состоянии ни работать, ни двигаться, ни писать, ни рисовать, ни заниматься любым другим делом. Он постоянно думает, мечтает о будущем или копается в прошлом, осмысливает его с точки зрения идеала. Это его, так сказать, смертный грех. Возьмите, к примеру, сюрреалистов. Посредством автоматического письма они пришли к важному открытию: к тому, что, переставая думать и отдавать себе отчет в важности того, что делаешь, выпускаешь наружу некоего джинна. И этот «джинн» прекрасно знает, что делает.
Так и мне бывало трудно начать писать. Но я начинал. Начинал с того, что первым приходило в голову — обычно полная чепуха. После одной-двух страниц все шло своим чередом. Не имеет значения, с чего вы начинаете — вы всегда вернетесь к самому себе. Вам не дано избавиться от самого себя. Возьмите таких людей, как Флобер, Бальзак, Генри Джеймс, их считают довольно объективными писателями. Они не писали от первого лица. Они создавали типы, выдумывали характеры. Всегда апеллировали к чему-то внешнему. Тем не менее вы всегда узнаете Генри Джеймса, всегда узнаете Бальзака в том, что они пишут. Например, сравним Тургенева и Достоевского. Достоевский все время выплескивает себя наружу. Тургенев — блестящий стилист, традиционалист. Но и Тургенев не мог отстраниться от самого себя. Вы узнаете его в каждой строчке. Не имеет значения, как вы приступаете к делу, вы всегда вернетесь к самому себе и наболевшим темам. Кстати, Дали говорил об одержимости художника так, словно сказать просто «художник» значит ничего не сказать — если только он не ненормальный и не одержим навязчивой идеей. И Достоевский, безусловно, был ненормальным человеком. Дали же скорее напоминает мне одержимого навязчивой идеей. И тот, и другой — примеры людей, живущих во власти чего-то большего, чем они сами.
Другие художники пытаются этого избежать. Под «другими» я имею в виду тех, кого мир приемлет более благосклонно, как более совершенных, более изысканных мастеров слова. К примеру, так отнеслись бы к великому романисту Толстому. С другой стороны, вот Диккенс. Абсолютно противоположный тип личности. Кто больше взволновал общество? Я бы сказал, что Диккенс. Я действительно думаю, что Диккенс больше растрогал общество, чем Толстой. Считаю, что Диккенс переживет Толстого. Он апеллировал к более глубоким источникам гуманности. И, кстати, надо заметить, был также большим юмористом. Это его великолепная, замечательная особенность. Он заставляет нас смеяться над собой.
По-моему, Бодлер сказал: "Всегда будь пьян". Но что это значит? Всегда будь восторженным! Будь всегда полон божественного упоения! Вот каково значение этих слов. Речь шла не о бессмысленном пьянстве. А кто еще прославлял это состояние в своих произведениях, как не Рабле? В одной из моих книг есть занятный отрывок, где я цитирую валлийского писателя Артура Мейкена. Он рассуждает о природе непристойности у Рабле, о многочисленных непристойностях, которыми пестрит его книга. И приходит к приблизительно такому выводу: "Заметьте, это каталог. Это нечто из ряда вон выходящее. Нечто, превышающее норму, некая перегруженность; в нем скрыто что-то, лежащее по ту сторону смысла".
В западном мире не найдешь двух более отличных друг от друга обществ, чем представляли собой Нью-Йорк и Париж в 1850-е годы; и все же Бодлер нашел для себя нечто родственное в произведениях и личности Эдгара Адлена По. В известном смысле оба были изгоями. По был человеком с весьма сомнительной репутацией. А Бодлер — и того хуже. Он сам так считал. Он наплевал на общество. И все время мы сталкиваемся с такими явлениями, со сходством внешне непохожих городов, разных индивидуальностей.
Мою книгу о Рембо завершает кода, в которой есть нечто сюрреалистическое. Чтобы написать эти две или три страницы, я просмотрел множество книг в поисках дат, имен и названий. Вот что я пытался отразить: по мере того, как XIX век подходил к концу, все выдающиеся художники этой поры становились трагическими фигурами. Как вы знаете, XIX столетие было веком материального прогресса, так называемого просвещения, рационализма и т. д. Однако художники той эпохи против всего этого восставали. Все они были распяты. Многие рано умерли, причем мучительной смертью. Жизнь Ницше оборвалась в психиатрической лечебнице. В возрасте 34 лет друг за другом, в пределах одного и того же года, уходят Ван Гог и Рембо. Это целый каталог несчастий. Однако все эти люди верили, что наступит более счастливая эра.