У ТРЁХ РЕК

Архангелогородцы, как и вообще северяне, - ужасные непоседы. Они ходили и по Студёному, и по Баренцеву, и по Карскому морям и по Ледовитому океану. Ходили на Новую Землю, на Землю Франца-Иосифа, на Шпицберген и к далёкому, считавшемуся недосягаемым Берингову проливу. Пробовали торить дорогу и к Северному полюсу. Один из них ходил даже с Амундсеном к Южному полюсу.

Эти мореходы, о которых я обязательно расскажу дальше, сопричастны к судьбе Архангельска и его истории, судьбе и истории всего края, всего Севера.

Но прежде, чем уходить вместе с ними от архангельских пристаней в далёкие и неведомые путешествия, я расскажу о красавице Северной Двине, на которой стоят эти пристани. К ней я и обращаю теперь своё сердце и своё слово, что, в сущности говоря, одно и то же.

Родился я на Волге, рос на Северной Двине, доживаю дни свои на Неве. Все три реки хороши и примечательны по-своему. Но всех милей из них мне всё же моя Двина.

Воду я люблю истово и с младых лет. Эта любовь, кажется, родилась вместе со мной. Без моря, без реки мне и жизнь не в жизнь, как, впрочем, и другим архангелогородцам - и настоящим и бывшим. Земляк мой - писатель архангелогородец Евгений Коковин сказал в своей повести «Белое крыло»: «…обидно сознавать, что есть на нашей земле люди, живущие вдали от моря, от озер и рек. Они, эти люди, лишены одной из самых больших наших радостей. Ведь такое великое счастье - слушать плеск волн, плыть на катере, на яхте, хотя бы на крошечной плоскодонке или плотике, купаться, плавать, нырять, ловить рыбу. Великое счастье - жить у воды!»

Это верно. Великое счастье - жить у воды, и особенно у такой большой воды, как Северная Двина. Я не знаю реки краше её, полноводней, величественней, сильней.

Полуторакилометровый в ширину у Архангельска и безмерный в длину первозданный пласт её может быть то хмуро-свинцовым, то улыбчиво-серебряным, то угрюмо-чёрным, то розово-солнечным. Река, как она вспоминается мне, то бывала заставлена сплошь рыболовецкими шхунами то прикрыта тягуче медлительными вереницами плотов, то просторно пустынна и ясно спокойна. Но, разъярясь, Северная Двина становилась страшна и беспощадна.

Я видел, как в осенний сентябрьский шторм она почтя начисто уничтожила Архангельский яхтклуб, часть судов разметав, часть разбив в щепы.

Я помню, как однажды в шторм на Северной Двине во время неудачного маневра парусом меня метнуло вместе со шлюпкой под высокую свайную пристань и, сломав мачту, затопило моё судёнышко.

Я сам был свидетелем, как в лодке, в которой мы прошли на вёслах двадцать с лишним километров, к концу пути, когда разразилась внезапная буря, товарищ мой, сидевший на руле, не мог удержать рвавшегося из рук румпеля, а один из пассажиров заболел морской болезнью.

Не ограничиваясь своим личным опытом, сошлюсь, к случаю, ещё на двух весьма солидных свидетелей. В своей «Краткой истории о городе Архангельском» Василий Крестинин так рассказывает о шторме, разыгравшемся на Северной Двине шестого сентября 1699 года: «Страшная буря стоящие под городом корабли срывает с якорей и заносит на берег, и причиняет разбитием барок, лодей и дощаников великие убытки торгующим».

У Бориса Шергина - знатока и певца русского Севера, есть такое свидетельство свирепого своенравия красавицы Двины: «От месяца сентября возьмутся с моря озябные ветры… Холодные ветры приходят из силы в силу. Не то что в море, а на реке Двине такой разгуляется взводень, что карбаса с людьми пружит и суда морские у пристаней с якоря рвёт. Помню, на моих было глазах: такая у города погодушка расходилась, ажно пристани деревянные по островам разбросало и лесу от заводов многие тысячи брёвен в море унесло».

Большая вода Северной Двины опасна чертовски, но и чертовски хороша. Серьёзная река - Северная Двина. Неповторимая река. Она была купелью моего детства и моей юности.

ЗЕЛЁНАЯ ГЛИНА

Архангельск девятисотых годов жил лесом и треской. Треску привозили снизу, через морские ворота, на маленьких тресковых шхунах или в трюмах больших пароходов Мурманского пароходства.

Лес шёл с верховьев Северной Двины. Огромная полноводная красавица-река несла к городу караваны плотов. Здесь они кончали свой долгий неспешный путь. Их ставили на прикол вплотную к берегу, после чего начиналась выкатка леса на берег. Делалось это так. Плоты развязывали и разбирали баграми по бревну. От кромки воды на берег и по берегу до каждого из штабелей леса прокладывали две прямых линии из брёвен, отстоящие одна от другой сажени на две. По образовавшимся рельсам-каткам вытаскивали брёвна на берег к штабелям. На вывозке брёвен к каждому штабелю работали две лошади, управляемые двумя коногонами. Упряжка рабочей лошади была до крайности проста. Она состояла из хомута и привязанной к нему длинной верёвки. К свободному концу верёвки прикреплялся большой железный крюк. Этот крюк коногон одним ловким взмахом всаживал в торец бревна. Второй коногон проделывал то же самое по другую сторону катков. Потом коногоны ударяли в кнуты, и лошади, натянув верёвки, волокли бревно на берег, к штабелям. По мере того, как штабель рос, втаскивать брёвна наверх становилось всё труднее. Впрочем, и по низу тащить огромные сырые, неокорённые бревна было непросто. Я достаточно нагляделся на работу коногонов и лошадей. Как ни был я мал в то время, я все же понимал, сколь тяжел и надсаден их труд.

Это на целую жизнь засело в памяти. Вот почему и сейчас, более чем шестьдесят лет спустя, мне ясно видится, как низкорослые лохматые лошадёнки с выпирающими на боках рёбрами, натуживаясь и в такт мелким шажкам поматывая головами, тянут огромные брёвна. Они с трудом выдирают дрожащие ноги из вязкой зелёной глины. Рядом бредут коногоны, и им приходится не легче, чем лошадям. Закатав штаны, они вместе с брёвнами волокут к штабелю на ногах по крайней мере по полпуда глины. И чем дальше, тем больше её налипает. С громким чавканьем коногоны вытягивают ноги из липкого месива, потом с трудом всаживают в него и снова с натугой вытаскивают. Они задыхются и обливаются потом, проклиная и брёвна, и лошадей, и себя, и весь остальной свет, особенно эту проклятую глину.

В обед коногоны купались, шумно кидаясь с плотов в тёмную воду. Потом кто-нибудь приносил из казёнки шкалик водки, и все садились на бревна перекусить.

Случалось, они пели, и песня была тягучей и надсадной, точно и она тоже брела с ними вместе по липучей, вязкой глине.

Летом я целые дни пропадал на реке, пристав к шумной ватаге таких же, как я, огольцов. Мы купались по десять раз на дню, ныряли под плоты, обследовали лодки, стоявшие под высокосвайными пристанями, собирали ракушки и мелкие камешки для рогаток.

Занятый всеми этими многосложными делами, я не очень внимательно прислушивался к надсадным песням коногонов, день-деньской копошившихся в зелёной глине. И всё же эти песни вошли в мою жизнь: ведь я слышал их и в восемь, и в девять, и в десять лет, и позже.

В двадцать три года случилось со мной одно примечательное событие, также связанное с песнями. Хотя и на этот раз дело происходило в Архангельске, но теперь я сидел уже не на плотах, а в партере городского театра, и пели песни не коногоны.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: