Солнце поднималось все выше и выше и начинало уже по-настоящему припекать. Снег, лежащий на льду, уже плавился под этим солнцем, и то там, то здесь начинал прседать и проваливаться первый, верхний, слой никудышного трехслойного льда. По льду от богатого тепла расплывались широкие лужи. Я снял полушубок и повесил его на ручку коловорота.
Было легко и просто посреди этого весеннего пространства, наполненного тихим теплом и мягким солнечным светом. Ловить рыбу в этом тепле и солнце совсем не хотелось. Не хотелось и просто сидеть, подставив нос солнечным лучам, – что-то бродило внутри тебя и требовало выхода, звало поделиться этой теплой радостью с другими… И я как-то совсем незаметно для себя направился в сторону рыбака, который уже перестал бегать по льду и махать руками.
Когда я подошел, мой таинственный рыболов мирно сидел на своем ведерке и держал перед собой небольшую удочку-палочку, выструганную из дощечки. Удочка-дощечка была, видимо, давнишней, потемневшей от времени. Это было старинное орудие лова – такими удильниками промышляли окуней в этих местах еще древние рыбаки.
Мой рыболов поднял голову, и я увидел заостренный мальчишечий носик и открытые детские глаза…
Конечно, это был мальчишка-скворчонок, познавший где-то науку скромного рыбного промысла на зимнем озере и теперь явившийся на озерный лед вместе с весенним теплом.
Увы, успехи его на этот раз были невелики: с десяток окуней за все утро, но эти окуни, правда, были побольше, чем у меня.
Промышлял он блесной, подсаживая на крючок к блесне земляного червя. Этих червей он запасал с осени и бережно хранил всю зиму под домом.
Леска у него была толстая, видимо, старая, вся в узлах. Но блесна была самодельная, красивая и, конечно, давно проверенная на здешних озерах.
На эту блесну еще совсем недавно вот здесь, на этом самом месте, он, Юрка-скворчонок, ловил в день по ведру окуней. Здесь окунь стоял всю зиму и хорошо брал на блесну. А теперь вот что-то случилось, и окунь, видимо, стронулся с места, ушел с этой глубокой луды…
И имя юного рыболова, и все остальные подробности его зимней рыбалки узнал я почти фазу – детское откровение в ответ на честное внимание взрослого человека не заставило себя ждать. Мы как-то сразу поняли, нашли друг друга в этот весенний, радостный день. Он, видимо, нашел во мне уважение к своим взрослым шагам, а я отчетливо почувствовал в себе добрую нежность к этому худенькому пареньку и обязательное желание как-то чем-то одарить его за его откровенное старание…
Я готов был отдать ему все, чтобы ему вдруг стало совсем хорошо, радостно до конца, – наверное, с похожим чувством мы встречаем первых перелетных птиц, явившихся к нам после долгой и трудной зимы.
Но, увы, мои подарки ему не подходили… Леска, что была у меня, оказалась для него слишком тонкой, и он вернул мне катушку с импортной леской обратно. Мормышки ему вообще не были нужны. А приличных блесен, годных, по его мнению, для этого озера, у меня не оказалось… Я еще мог предложить ему мотыля, рубинового, живого, доставленного сюда из самой столицы, но и такой подарок был ему ни к чему – мотыля не удалось бы насадить на большой крючок Юркиной блесны… Так от всей моей щедрости остались у меня для этой откровенной встречи лишь добрая молчаливая улыбка и тоже почти молчаливое ответное откровение.
А Юрка продолжал по-прежнему сидеть на своем ведре, время от времени потряхивая блесной, опущенной к самому дну. Я присел напротив него на корточки и следил за концом его удильника… Мы молчали, и лишь изредка мой юный друг дополнял уже известное мне новыми деталями:
– Здесь луда небольшая… Луда глубокая… Здесь и летом окунь есть, но меньше…
За разговором неожиданно для меня Юрка коротко взмахнул удильником и быстро-быстро стал поднимать к лунке очередного окуня. А я считал метры поднятой лески: пять, шесть, семь, восемь, девять… И только тут из лунки ошалело выскочил толстенький окунек. Изо рта у него торчал плавательный пузырь – его вытянули слишком быстро с большой глубины.
– Девять метров, – отметил я про себя. – Ничего себе луда!
Я привык к лудам мелким, неглубоким. Ну, два… Ну, три-четыре метра. Луда была в моем представлении меляком, отмелью-островком посреди озерной глубины. И только на таких лудах привык я искать рыбу.
Уже потом, промеряя глубину вокруг Юркиной луды, я убедился, что тот самый пятачок дна, скрытый под девятиметровой толщей воды, действительно был лудой – вершиной посреди устрашающих озерных глубин. Склон этой вершины-горы почти отвесно уходил в глубину…
Солнце плавило снег у нас на глазах, и мы были уже посреди огромной лужи из талой воды. И берегами этой лужи-половодья были, казалось, берега самого озера… Вот-вот все пространство вокруг нас грозило превратиться в непреодолимую водную преграду. И мы собрались домой.
За общением и разговором я как-то забыл еще один свой вопрос: откуда он, этот Юрка, являлся ранним утром на озеро и куда бесследно исчезал? И наш дружеский разговор и наше доброе общение, общение двух людей среди безлюдной северной тайги, определенно предполагали и нашу общую дорогу из этого безлюдья к людям, к теплу. И только тогда, когда на мое: «Ну, пойдем, что ли, домой?» – мой Юрка коротенько и будто извинительно произнес: «До свидания», я опомнился…
– Как до свидания? Куда ты?
– Домой, – ответил Юрка-скворчонок и следом назвал имя того большого села, где до настоящего тепла и отсиживались обыкновенно по весне являвшиеся с юга наши деревенские скворцы.
До этого села было около десяти километров. Десять километров через расплавленный лед озера и раскисшие снега лесной дорожки-тропки, которую пробил сюда еще по зиме этот удивительный рыболов…
Я не смог удержать своего юного друга, не смог уговорить его зайти ко мне. Не помогли ни горячий чай, ни скорая уха, которую мы сварили бы вместе, не помогли даже мои рыболовные снасти, которые оставались в избе и могли бы вдруг пригодиться Юрке-рыболову…
Юрка уходил от меня через озеро напрямик, смело шагая по ледяным лужам. А я все стоял и смотрел ему вслед, еще не зная, что вижу его на этом весеннем льду последний раз. Завтра он уже не придет сюда – какие-то другие неотложные дела помешают его отважной дороге через снег и лес к нашему озеру, которую он до этого упорно мерил туда и обратно почти каждый день…
Мы встретимся теперь с Юркой только летом, уже на июльском озере, и коротко вспомним нашу весеннюю рыбалку…
И я расскажу ему, как после него я каждый день навещал его луду и как здесь, на его луде, на этом небольшом подводном пятачке-островке среди подводных глубин, на свою тонкую московскую снасть нет-нет да и вытаскивал лобастых, тяжелых окуней, которые значительно превышали все стандарты, установленные местными рыбаками для маломерных рыб.
Я расскажу ему о том, как потерял на его луде не одну драгоценную мормышку, как окуни-страшилища рвали тут мои самые крепкие лески. Но я умолчу о другом – я не расскажу ему почему-то, как изменилось после него все озеро, как определенно мне не хватало тогда его тонконогой суетливой фигурки посреди весеннего льда и как после нашего расставания я все чаще и чаще стал вспоминать обратную дорогу в Москву.
В Москву я уезжал в середине апреля. Нет, лед еще на озере оставался и на Юркиной луде еще можно было ловить и ловить тяжелых, лобастых окуней, но все наши деревенские скворцы к этому времени уже вернулись к своим скворечникам и наполнили нашу деревушку самыми веселыми весенними песнями. И за этими неумолчными голосами скворцов как-то отступило, потерялось то необыкновенно-торжественно-тихое время, время ожидания первого тепла и первых перелетных птиц, вернувшихся домой, – время самой первой весны, ради которой я и стремился так на лед этого лесного озера…