А те-то, "православные", ни мур-мур, - знай себе пыхают папиросками и усы крутят. А вода у них под ногами в бочках: чистая, сладкая, речная вода...
И так-то в ответ преспокойно:
- Деньги!..
Это за воду-то, за простую, за обыкновенную!
Опустилися у наших руки.
- Как же, - спрашивают, - сколько вы хотите?
А "православные" знай папиросками пышут.
- Цена, - отвечают, - наша такая-то!.. - и заломили, как за шампанское.
И, знай, посмеиваются про себя. Понимали, значит, что бывает минутка, когда и речная водичка подороже бывает червонного золота.
И покупали у них, покупали по золотой цене, стиснувши зубы, только бы напоить детей.
Вот они "православные", во Христе-боге братья! Позабыли, сколько передавали им русские люди на одни монастыри ихние - "на святую водичку"! Сколько миллионов наносили к Иверской...
А потом, вместо "снисхождения", выгнали их французы на острова, куда вывозили раньше турки бездомных собак, поставили часовых, солдат чернокожих, с ружьями, обнесли проволокой. Хорошо, у кого были деньжонки, или, - как этот наш гость, - кто был побойчее. Оказалися "союзники" не лучше "православных во Христе братьев"... И теперь там мыкаются наши, подбирают из помоек... Рассказывал нам тот человечек, что каждый день стоят очереди из русских за гнилыми консервами, а рядом самые эти эфиопы, и в руках кнуты гуськовые...
Ночи я не спал, думал: за что, за какую вину? И неужто им-то, им не отплатится!
А там-то, в России, про нас думают, что живем на сытых хлебах и, может-быть, завидуют.
Да уж, конечно, завидуют!..
Раз так-то нагрянул к нам в Лавру целый взвод бабий. Приехали они все из России, тоже на горячие пироги. Жили они у нас с неделю, а наколготили на полгода. - Ух, и невзлюбил их Лукич!
А были они из высокого свету и очень этим гордились. А я здесь хорошо приметил, что этакие-то, из "высоких", ежели хорошенько копнуться, - пожалуй и поплошей нашего брата.
Выбрал я, помню, минутку, спросил у одной:
- Как же теперь в России?
Закрутила она головою:
- Плохо, очень, очень плохо!.. На Невском растет трава. - А все-таки было нам там лучше. Тут такие мерзавцы, такие мерзавцы!..
- Так зачем же, - говорю, - сюда ехали?
- А как же, - говорит, - не ехать: там все полагают, что здесь, в Европе, легкая жизнь.
Вот у них как.
А выехали они из России способом совсем даже необыкновенным. Сами же о том и проболтались. Подыскали они в Петербурге за хорошие, разумеется, деньги себе женихов из подданных здешних, - видно, есть, промышляют этаким люди, - и получивши подданство, отправились сюда, в "небесное царство". Высадили их с парохода в том городе, где мы по лету варили смолу. Поболтались они там с месяц, спустили деньжонки, и уж кое-кое как добрались сюда.
Большую смуту намутили у нас эти дамы.
Повертелись они без всякого толку, да так и пропали. Уж встречали мы кой-кого после, и все-то пошли по легкой дорожке...
И одно я скажу теперь: жалкие люди!
Мне батюшка наш, о. Мефодий, рассказывал нынче. Крестил он в прошлом году у князя Голицына. Были у этого князя в России владения, - больше тысячи десятин. И очень пышные были кресьбины, со званым обедом, с разливанным шампанским. Во многих здешних журналах были помещены фотографии. И заплатил в тот раз князь ему за требу десять фунтов.
А нынче опять его туда позвали, ко второму ребенку. Привез он с собою купель, в автомобиле. И видит - начали у князя шептаться, бегать по комнатам. А потом уж сам князь ему откровенно:
- Извините, - говорит, - батюшка, оказались мы сегодня без денег, и очень вас просим: уплатите, ежели у вас есть, из своих за доставку купели...
А всего-то надо было целковый!
Заплатил батюшка из своих, окрестил им ребенка. И уж ни гостей, ни шампанского, - угостили его голым чаем, а на прощанье сунул ему князь узелочек. Дома развернул батюшка: был то платок, дорогой, шелковый, княжеский. Платочком с ним расплатились.
Теперь я многое увидел, и многих перевидал людей. И какого только не перемыкали горя!.. У иного всего-то имущества, что штаны да подтяжки, а мнение о себе прежнее. Титулы соблюдают и друг с дружкою церемонно: граф, графиня!.. И ни к чему-то, ни к чему не лежат у них руки.
Обитает у нас наверху барыня, генеральша Веретенникова, очень важная дама. Занимает она комнату угловую, окнами в сад. Живет она с сыновьями, с двумя: этакие мордастые лодари, красные!
Приходит она иногда вниз, приносит газеты. Получает она из Парижа русские газеты, небольшие листки. Лукич, бывало, сидит слушает и молчит, а она ему в три ряда:
- Я. Я. Я. Я!..
А сынки ее у нас всякий день. Место у нас просторное между кроватями. Приходят они упражняться в боксе. Станут в одних рубашках друг против дружки, в больших рукавицах, - шеи голые, и давай друг дружку охаживать по щекам. На шеях у них ладанки, крестики, только подскакивают.
Грешным делом сквозь смех и подумаешь:
- Этаких кобелей да кули бы таскать!..
А она за ними, как за малыми детками.
Принесет чего-нибудь сладенького в блюдечке, остановится на пороге:
- Толя, Валентин, покушайте...
Они, знай, друг дружку охаживают по мордасам.
- Толя, остановись!
Остановятся они, поглядят. И этак недовольно, в растяжечку:
- Ах, мамаша, опять вы нам какой-нибудь клейстер!..
Слопают - и опять за свое.
Так вся у них жизнь. С тем и поедут в Россию.
XVIII
Так вот и пошло чижиково мое жительство, а теперь, как подумаешь, скоро год, как я тогда переехал, и столько перемен в жизни.
Время-то как река, рукавом не загородишь.
Так вот недавно, сел я перед зеркалом бриться и точно впервые увидел свои глаза. Видел я такие глаза в дальнем моем детстве, - ехали мы с отцом по соловьевскому большаку, вели бычков. А у нас перед городом большая гора, и внизу мост через Глушицу, - вот один бычек-летошник и провалился, поломал передние ноги. Пришлось его там же и прирезать. Были у того летошника глаза, как теперь у меня.
И в висках серебра много.
Отец мой до пятидесяти годов был, как смоль, кучерявый, грудь широченная.
Вижу его, как теперь.
Пахло от него по-особому деготьком и чуть ветром (сапоги он носил большие, высокие, и всегда-то в дороге на ветру). Бойкие у нас были лошадки, вороные, спины широкие, с блеском. Бывало, подкатит к воротам, а я уж хорошо знаю по одному стуку, по тому, как лает в саду Чубрик. Выбегу к нему на крыльцо в чем был, а он весь белый от пыли, лицо загорелое, в кудрях запутался колосок овсяной, - ночевал где-нибудь в омете, - а глаза молодые, веселые.
- Ну что, - скажет, - Сивый, как живешь?
Подхватит меня на руки: - Смотри Москву!
А как я его любил! - Случись худое, - не выдержал бы, в могилу с ним лег. И когда бывал дома, не отступался я от него ни на шаг, так вместе и ходили: он на базар, и я на базар, он к людям, и я за ним.
Теперь-то хорошо понимаю: великая у него была любовь к жизни. И всякую он примечал мелочишку. Думаю я: теперь-то вот таким всего и труднее!
И всякий день вспоминаю я наш городок. Весь-то он в зелени, в густых садах, и река широкая, тихая...
А тут вот береза в диковинку. Только и видел ее в саду ботаническом, обрадовался, как сестренке родной, чуть было не расцеловал у всех на виду.
И ничего бы я не хотел, никакого богатства, - в Россию! И все крепче берег я в себе ту мысль и тем, можно сказать, все это время и жил. И всякие придумывал планы.
А вышло-то все по-иному...
Недельки через две получил я записку из консульства. Просили меня зайти по нужному делу.
А я почти не выходил то время из дома и сидел крепко, набирался здоровья.
Поехал я, как было указано, в центр города, по адресу.
Принял меня человек высокий, смуглый, с ястребиным носом, весь какой-то тонкий и как налим склизкий.
- Так и так, - говорит, - рекомендовали мне вас в нашем консульстве, и вот у меня какое к вам дело: можете ли играть на балалайке?