Честь добровольческой армии была восстановлена благодаря смене недостойного генерала энергичным генералом Гришиным-Алмазовым. Французский генерал Бориус дал лестный отзыв о блестящем поведении доблестных русских офицеров. Но снова возникал вопрос, о чем же раньше думали французы, почему они дали посадить себя в калошу? Впоследствии, когда я присмотрелся к французским солдатам, я понял, в чем дело. Я видел солдата на часах, который приставил ружье к караульной будке и, скрестивши руки, около него прогуливался. Живо вспомнилось мне замечание русского извозчика курящим немецким часовым: у нас в русской армии бывало за это расстреливали.
И я не мог удержаться от мысли: победители немцев тоже чем то подточены. Они просто напросто "отвоевали" и никакими силами в мире нельзя заставить их после мировой войны начать новую войну, хотя бы и маленькую. Ибо и маленькая война для каждого может окончиться смертью. А перемирие было принято всеми этими измученными и уставшими людьми, как бесцельное обетование жизни. Кончилось царство смерти, теперь жизнь во что бы то ни стало и какой бы то ни было ценой, хотя бы для этого пришлось пожертвовать престижем Франции и кричать: да здравствуют большевики.
V. ПРЕБЫВАНИЕ В ОДЕССЕ.
НАРОДНЫЕ И ОБЩЕСТВЕННЫЕ НАСТРОЕНИЯ.
От пребывания в Одессе у меня осталось впечатление, быть может, еще более тягостное, чем от пребывания на Украйне. И pycские способствовали этому не меньше, чем французы. Я чувствовал себя в атмосфере общественного разложения, в стране обреченной большевизму. Было очевидно, что торжество его задерживается только внешней силой, только страхом. Поэтому ухода французов в {164} Одессе боялись совершенно так же, как незадолго перед тем - ухода немцев в Киеве.
Всем нам было прекрасно известно, что город кишмя кишит большевиками, что в нем денно и нощно ведется большевицкая пропаганда как среди русского простонародья, так и среди французских солдат. Доходили сведения (потом по уходе французов подтвердившиеся), что весь город разделен большевиками на участки, что в каждом участке имеется заранее намеченный комиссар, что существует уже, хотя пока на нелегальном положении, совет рабочих депутатов, который только ждет благоприятной минуты, чтобы объявиться и организовать восстание. Обыватели об этом знали, полиция или не знала, или не хотела знать, или не умела выследить.
Пропаганде способствовало то ненормальное положение, которое создалось благодаря пассивному образу действий французов. Город был окружен тесным кольцом петлюровской блокады, а французы против него долго ничего не предпринимали. Снабжение предметами продовольствия было до крайности затруднено, а потому и цены стояли в Одессе такие, каких я в то время нигде на юге России не помню: фунт хлеба иногда доходил до семи рублей и более. Поэтому на базарах слышался народный ропот, который, разумеется, муссировался большевиками. "Есть нечего, хоть помирай" - говорили одни. "Надо уметь доставать" - отвечали другие, "все припасы в Лондонской гостинице припрятаны, там их и доставайте". Этот кивок на Лондонскую гостиницу был направлен не только в сторону Энно, там жили некоторые видные представители власти, там же был центр деятельности Совета государственного объединения. Многие номера были заняты его членами, в одном помещалась его канцелярия. В той же гостинице происходили заседания совета и его бюро. Словом, Лондонская гостиница была центром франко-русского официального мира и в то же время центром деятельности наиболее могущественной буржуазной организации. При этом ресторан гостиницы, возбуждавший зависть большевиков, всегда был переполнен обедающими, не смотря на неимоверно дорогую цену - по сорока рублей за обед.
Большевизм поддерживался в Одессе и чрезмерным изобилием уголовного элемента... Ни в одном городе России не было такого количества "налетов", т. е. разбойничьих нападений днем и ночью, на улицах и в домах. Выходить вечером было опасно. Я не помню ни одного вечера без многих и частых выстрелов. Возвращаясь домой после встречи нового года, один мой знакомый насчитал свыше ста сорока выстрелов. Любителей пограбить было в Одессе исключительно много и все они, разумеется, с великим нетерпением ожидали прихода большевиков.
Не более отрадное впечатление производили и образованные классы населения. Il parait qu'ici le patriotisme n'est que l'apanage des classes cultivees de la societe (По-видимому здесь патриотизм - свойство одних образованных классов общества.), сказал мне однажды Энно. Слова {165} эти были не совсем справедливы только потому, что патриотизм в Одессе являлся достоянием отнюдь не всего образованного класса, а только некоторой его части. Нигде в Pocсии я не наблюдал большей деморализации, чем в Одессе.
Некоторое объяснение этого явления заключается в том, что Одесса скоре космополитический, чем русский город; в ней много греков и евреев. Я никогда не был иудофобом и не сочувствую современному стремлению изображать евреев, как единственных или даже главных виновников гибели России. Но с другой стороны было бы странно ожидать, чтобы еврейская интеллигенция могла стать носительницей русского патриотизма. Бывают, конечно, блестящие исключения из общего правила: русская еврейка, г-жа Энно, как я уже сказал, приятно поражала своим горячим русским патриотизмом и в этом смысле несомненно оказывала благотворное влияние на своего мужа. Из за нее он даже навлек на себя обвинение недоброжелателей из французов. О нем говорили, что он, женатый на русской, ведет не французскую политику. В этом заключалась одна из причин последующего удаления Энно из Одессы.
Но повторяю, это не правило, а исключение. Оно поражает тем более, что отсутствие патриотизма в Одессе вовсе не было особенностью одних евреев. Вспоминаю эпизод, ярко обрисовавший для меня местные русские левые настроения. Я готовился к поездке в Екатеринодар. Слухи об этой поездке каким то образом проникли в печать. Вдруг по этому поводу является ко мне депутация из трех лиц от одной из студенческих организации. Все три депутата несомненно pyccкие и по фамилиям, и по типам. Думаю, что русские были выбраны в депутацию не без умысла. Депутаты объяснили, что в университете объявлена мобилизация и просили походатайствовать перед генералом Деникиным, "чтобы мобилизация была не принудительная, а добровольная".
Завязался разговор. Я объяснил депутатам, что мобилизация по существу своему принудительная мера и что "добровольная мобилизация" вещь нигде в мире не осуществимая. Из объяснений их мне стало ясно, что они просят в сущности об отмене мобилизации и о замене ее набором добровольцев, но при этом несколько конфузятся, а потому не решаются называть вещи их именами.
Я откровенно высказал им, что привык понимать русскую молодежь, но их просто не понимаю. "Ведь вы же несомненно не большевики, сказал я, иначе бы вы ко мне не обращались; почему вы не хотите принять участие в борьбе за Россию прочив большевиков?" - "Профессор, отвечали они, мы не отказываемся от борьбы, но эта мобилизация классовая. Мобилизуются студенты, но не мобилизуются широкие демократические массы населения. Вот мы боимся попасть в неловкое положение по отношению к этим массам". - "Но ведь вы, господа, прекрасно знаете, что эти массы в Одессе насквозь большевицкие. Почему же вы их конфузитесь и не решаетесь от них отделиться? Я повторяю, что не понимаю вас". Тут мои собеседники окончательно смутились, стали было оправдываться, {166} но вскоре ушли. Меня так и обдало от этой беседы типическим интеллигентским настроением. Прежде всего демократия, потом уже Россия. Еще хорошо, если ее очередь приходит хотя бы после демократии. Чаще встречаются такие типы, которые молятся на демократию и совершенно забывают о Poccии. Они боятся патриотизма, ко всякому патриотическому движению и чувству они подходят с вопросом: "а демократично ли оно", и при этом боязливо озираются налево. В этих слоях русского общества я чувствовал стихийную ненависть к добровольческой армии. Ненависть эта объясняется многими причинами, о которых я в свое время поговорю. Но из них главная - убеждение в том, что добровольческая армия "не демократична" и "реакционна".