Тут ему показалось, что крупинка едва заметно, но увеличилась.
Устали глаза, обман зрения, - хотелось ему верить, но кристалл медленно и неуклонно рос, приближался и становился похож на рваную рану.
Она отняла руки от заплаканного лица. Солнце сияло по-прежнему, но свет его уже не заполнял комнату, а лишь косым лучом лежал на полу у балконной двери. Краски комнаты пожухли, как в первые минуты сумерок, когда солнце, уйдя за горизонт, продолжает освещать землю из глубин мироздания.
И все-таки, как душно, - она вздохнула. В знойные июльские дни сердце все чаще напоминало о себе. И все чаще думалось о возможно недалеком конце. И жизнь казалась чередой потерь, утрат и обид. И почему-то - такая нелепость! вспоминалась всякая мелочь, и непременно последней всплывает обида, мелкая, давняя, но такая горькая, словно, лежа годами на дне души, впитала в себя осадок поздних обид.
...Длинный икарус, с урчанием трогаясь с места, тут же вновь надолго замирает в автомобильной толчее. Пассажиры, тесно прижатые друг к другу, изнывают от духоты.
Ей стало дурно, но тут - О, Чудо! - кто-то встал, начал протискиваться к выходу, людская масса качнулась, и она оказалась на сиденье.
И привычно ушла в свои мысли: там пахло детской кожицей, пеленками, распашонками, кремом, прохладой летнего утра, чистой зеленью красивой лужайки. Там беззаботно смеялся маленький мальчик...
Окрик, злой и властный: "А ну встань! Пусть сядет пожилая женщина", ударил ее наотмашь; она поднялась, покорно и бездумно, и сын испуганно забился в ожидании толчков и ударов.
Подтянутый офицер отвернулся к заднему стеклу прежде, чем она успела взглянуть на него, и она не увидала его глаз.
До конца пути офицер смотрел в грязное стекло, неотрывно и пристально, словно там, в скоплении одних и тех же машин, что битый час вслед за икарусом ползли по пыльной дороге, было нечто безумно интересное. А на нее исподлобья, стараясь держать на лице строгость и негодование, посматривал его сын, отрок лет тринадцати.
Ей хотелось отойти от них, но, сдавленная со всех сторон людьми, она и спиной повернуться к ним не сумела, так и стояла под судным взором юнца, такая жалкая, такая простенькая в стареньком, сплошь истертом вельветовом сарафанчике (все остальное ей было уже мало, а деньги, что удавалось добавить к стипендии, они отдавали за квартиру).
Она старалась уйти в свои мысли, но взгляд, против воли, вновь и вновь тянулся к профилю офицера.
Неужели он не видит, что я беременна? - думала она. - Ну, как можно не видеть, все видят, все спрашивают: "Наверное, скоро уже". Такой живот, просто ужас, я уже сама и встать не могу - они спали на полу, стелили пальто мужа (оно было побольше), сверху простынку, первую совместно купленную семейную вещь, и укрывались ее шубкой, коротенькой по моде тех лет.
Я никогда не сажусь в автобусе, - мысленно убеждала она профиль. - Ну, если только в нем совсем мало народу и много свободных мест. Но я всегда встаю, если заходит пожилой человек или женщина с ребенком, или беременная женщина. Но ведь сегодня я - беременная женщина. И мне страшно за мальчика, его бьют, давят. И у меня очень болят ноги. Когда болят почки, всегда болят ноги, это так элементарно.
...Легким движением она смахнула новые слезы и постаралась рассмеяться: "Господи! Сколько лет прошло, нашла о чем помнить. Наверное, он понял, что беременна, когда встала, вот и смотрел, не отрываясь, в окно".
Она закрыла балконную дверь, расправила тюль: не успеет спасть жара, тут комары.
Она плакала крайне редко, горе ее замораживало, но иногда - рыдала. Как в тот вечер, когда, на отлично сдав экзамен, вернулась из института домой, полная радостного волнения.
Они снимали комнату в точно такой квартире, в какой она жила теперь, но ее небольшая, заставленная мебелью, комната, там, пустая - лишь старый круглый стол посредине и один рассохшийся стул с инвентарным номером, да вдоль стен стопки их книг до потолка - выглядела огромной. И окно без занавесок казалось таким большим, и таким широким был подоконник...
Пьяненькая хозяйка вышла на ее шаги. За хозяйкой в дверном проеме появился мужичок, лысенький, в черном неопрятном костюме. Хозяйка приглашала выпить. Стараясь держаться прямо, говорить связно, повторяла, что просто все надо делать по-умному, вот ее муж никому не поверит, что пока он в море... И напрасно она так смотрит на нее, напрасно осуждает, просто она еще молода и с мужем живет недавно... И мужичок все кивал головой.
А она стояла в коридоре у холодной стенки и думала отрешенно, что муж моряк, а в квартире нищета, и хозяйка сдает комнату и ворует у них тушенку.
Потом она сидела на пальто мужа, и ноги болели, и мальчик метался, и она вздрагивала от настырного стука в дверь, от капризного пьяного голоса, что все звал выпить, и уже не было в ней радости, уже не была она гордой, умной, а была маленькой, беззащитной, и все норовили ее обидеть, вот и офицер в автобусе...; и когда муж утром вернулся из больницы с дежурства, она шагнула к нему, упала лицом на грудь и разрыдалась.
Рыдала она и в тоскливый дождливый день, когда пришло то странное письмо ни о чем, и она поняла, что сын в Афганистане. На войне.
Война шла в чужой стране, но почему-то это была их война. Война странная: ее как бы и не было вовсе, ни сводок с фронта, ни правительственных сообщений, лишь шепот. Шепотом говорили, чьи дети сейчас там, шепотом называли тех, кому пришли похоронки, шепотом сообщали, куда вызывали родителей, предупреждали, что нельзя говорить, где погиб сын.
И реплика процедурной сестры: "У меня есть знакомый военком. Он говорит, то не родители, что отпустили детей в Афган. Им деньги дороже жизни сына". И ярко красные губы дрогнули в усмешке. И пошла по коридору. А они остались стоять, она и муж, раздавленные. И не в том дело, что денег у них больших никогда не было, дело в том, что мыслей подобных у них не было никогда. Что все продается, и все покупается. А честь, совесть, долг, патриотизм - это лишь слова из лексикона - кого?
И ночью у мужа приступ инсульта. И она не смогла отвести беду, и скорая не успела.
И этой зимой мир вновь посерел: наши танки в Литве, кровь, смерть, проклятия. Растерянные и злые лица русских ребят в тяжелой солдатской робе. И дикое телешоу этого вечного мальчика. И музыкальный визг по всем программам. И Горбачев клянется у микрофона, что о том, что происходит в стране, он узнает из программ телевидения.