Помнится то, что восхищало
Когда вспоминаешь молодость, - пьяный и сладчайший её сок может охмурить. С ним любая еда - луккулов пир, с ним светлую сторону имеет любое воспоминание; отведав его, ты легок на подъем и беспечно можешь подставиться под бесплатную нагрузку… Если б не этот сок, внезапно брызнувший в нос и в глаз, я, честно говоря, мог бы и не отозваться бы на предъюбилейный звонок из МОПИ: юбилеи, наравне с презентациями, в последние несколько лет, вообще говоря, досmали. Но если тогда тебе было 20 или 23… - о, тогда все, что угодно! Стихи? Неважно, что я не поэт, а драматург - извольте стихи! Прозу? Мемуарную? С наслаждением! (Только бы в этом меду не засахарить вас!).
Когда наш первый курс собрали в большой аудитории, выяснилось: соотношение девушек и парней напоминает предприятие гор. Иванова -то ли шелкокрутильное, то ли ситценабивное. Распушил ли я хвост, использовал ли выгоды своего положения? Скорее, испугался чего-то. Помнится легкий туман в голове - тот, из которого стихи рождаться могут (чаще - плохие), а поведение, подчиненное ясной логике, - едва ли.
Туман держался несколько недель. Девушки пахли духами и ни с чем не обращались к нам. Мы вальяжно или деловито курили на переменах и тоже ни с чем не обращались к ним. Нам изредка приходилось сконфуженно клянчить их аккуратные конспекты, но общего рисунка отношений это не меняло: всех сковали дурацкие провинциальные комплексы! Всех - кроме одной пары, про которую я чуть дальше скажу; там все было по-другому, как завистливо представлялось мне… Убейте - не вспомню, когда и как все упростилось и пала прозрачная "Берлинская" стена между полами. Кажется, только поездка на целину ее порушила! А не послали бы нас в акмолинскую степь, - напряженность, жеманство и петушиная горделивость до 4-го курса могли бы разъединять нас.
Впрочем, если кто-то из однокурсников запротестует: "Да ничего подобного! Полонский всегда был сочинитель! - я замкнусь в убеждении, что на самом деле стенка была между всем этим "шелкокрутильным" и пахнущим духами девичником - и мною одним. Между прочим: в девятом и десятом классах не наблюдалось со мной ничего похожего; да я 70 процентов времени проводил в школе с девчонками! Что же на курсе-то поехало не туда?
Мне понравилась одна девочка в первые же дни. Но она была одна такая - и оказалось, что я уже опаздываю безнадежно: состоял при ней некто Михаил Чернышев (и когда успел, спрашивается?); он бдительно вскидывал голову, когда я рассматривал Милочку Корнилову дольше минуты. И тогда я предпочел нашему "шелкокрутильному" курсу общество поэтов.
Лучшие из них были парни с других курсов. Олег Чухонцев был тоже с филфака, но на курс старше меня. Володя Войнович учился на историческом, писал стихи и песни, зарабатывал на радио, в передаче "С добрым утром". Еще были Юра Знтин, Игорь Дуэль - сейчас известные литераторы, члены СП, - впрочем, наличие или отсутствие этой официальной писательской "корочки" перестало играть роль в наши дни. Играет роль только имя. И вам легко признать, (если мало-мальски интересует вас изящная словесность): Чухонцев? Войнович? О да, это имена!
А тогда они были ребята с жилищными и материальными проблемами, но и с готовностью наплевать на эти проблемы - ради роскоши нашего общения, ради экзотического зрелища или просто трех бутылок пива… У каждого имелся блокнот с тремя стишками, одобренными в нашем кругу и двумя десятками - полуодобренными, оцененными неуверенно, кисло-сладко…
Жизненным опытом из нас выделялся Войнович: тут и колхозные телята, которых он пас, и 4 года армии, и сколько-то налетанных часов за штурвалом самолета, и дислокация в Польше, и фабрично-заводские профессии, и даже публикация в "Правде" со стихотворением "Комсомольский значок"! (но, кажется, он уже и тогда этого стеснялся).
Такая опытность не разгоняла страхов - перед так называемым Просвещенным Вкусом Знатоков, перед "Гамбургским счетом" (который, как выяснилось, удаляется от тебя по мере приближения к нему - как коммунизм). Особенно остро предчувствовал хмурую власть этого вкуса и этого счета Олег. И готовился. Имел стойкость не торопиться со сбором своего винограда: кисловат пока, зеленоват… Он долго мусолил стихотворение, прежде чем дать его хотя бы в нашу многотиражку…
Это надо видеть - как начинает поэт. Я имею в виду - призванный… и здесь просьба не допустить опечатки: надо от корня "ЗВАН", а не "ЗНАН"! Вполне признанных, которых, однако, "Бог не звал", - их пруд пруди было еще семь лет назад! Так вот, кто не видел, как ищет слова и как со словом борется поэт, тому можно графоманствовать вольно и сладко: нет духовной иерархии внутри. Ахматова и, допустим, Сергей Островой - оба поэты, а тогда можно полагать, что и "аз грешный" ничем не хуже. Не стоит так обольщаться! - попробую я такого автора остеречь, но, конечно же, не сумею. Где, где проходит водораздел? По количеству вариантов у настоящего поэта? По его фактическому отсутствию во множестве мест, где он был и оставлял отпечатки пальцев и разговаривал даже? Не догадаться, где он в те часы на самом деле… Нет, все это сбивчиво, неясно, а главное, - не здесь проходит граница. Ни один внешний признак не помогает. Только сами стихи. Только они …
Но тот, кто тянет на горбу
Свою недолю - и выносит,
Кого косой неправда косит,
А он лишь закусил губу;
Он, прах гребущий по дорогам,
Как Иов, не оставлен Богом,
Но ревностно возлюблен Им.
( Стихи Олега Чухонцева )
Я очень любил нашу компанию. Мушкетеров, как знают все, было, вопреки заголовку романа, четверо; столько было и нас. Признанным нашим вождем стал Камил Икрамов. Человек, не кончавший средней школы. Пожаловавший к нам из 12-летних Гулаговских университетов. Склонный к полноте, в очках с толстыми стеклами. Почти Пьер Безухов, но почему-то узбек. Сын расстрелянного первого секретаря ЦК ВКП(б) Узбекистана, одного из мучеников знаменитого и страшного бухаринско-рыковского процесса 37-го года. Москвич - поскольку ребенком был сдан родителями, уходящими в ад, на руки своим московским дедушке и бабушке. А потом, когда он подрос достаточно, чтобы его "замести", когда попал он в лагерь, - люди, уже основательно там настрадавшиеся, но не разлюбившие ни жизнь, ни культуру, ни русскую речь, - лучшие наши интеллигенты взяли шефство над ним, помогли выжить. И перелили в него - как в сосуд понадежнее, поновее, чем они сами, - наиболее важные свои знания… А он со всей щедростью сердца переливал их в нас! Так что он был сыном русской культуры. И Пьером Безуховым - настаиваю на этом. Пьером после плена, после каратаевских глав, только отнюдь не готовым ни каким Сенатским площадям… И все-таки внутренне свободный - в степени, которая мне, желторотому, была недоступна тогда.
А в первое время Камил был напуган: все мы, которых он перерос, имели перед ним грозное преимущество: наши знания казались ему все-таки стройнее, систематичнее, полнее и правильнее, чем его собственные, отрывочные и дилетантские… (А что мы знали после школы? Что у князя Андрея было 12 черт характера? Что в лирике Пушкина надо различать 6 мотивов?) В общем, Камил напоминал того чеховского героя из "Учителя словесности", которому было стыдно: все люди его круга наверняка прочли "Гамбургскую драматургию" Лессинга, а он - еще не собрался, "тюфяк"!.. Вот чудило! Да кто прочел ее? Кто вник и запомнил?
Эти страхи и "комплексы" отпустили его вскоре. Он увидел, что есть даже преподаватели, глухие к искусству. Одного такого он однажды прогнал из аудитории. Да, прогнал! Это был доцент 3. с кафедры советской литературы, приставленный руководить нашим литобъединением "Родник". Два-три занятия мы терпели мутоту, которую он нес, хотя от его "ц. у." по поводу первых наших опытов - уши, как говорят, сворачивались в трубочку… Твердо не помню сейчас - кажется, речь шла об одном нежном и горьком стихотворении Олега. Доцент его отверг. И припечатал: абстрактный, дескать, гуманизм! Такой, мол, гуманизм нам не нужен! Камил, доподлинно знающий, что им не нужен никакой гуманизм, вдруг сказал: