Тесть Ванышев на людях держится рачителем артельного хозяйства, а дома насмехается надо всеми. В рассуждении такие подлые иной раз пустится, что морду ему набить хочется. «Нам бы, по нашим трудам да землям, при проклятом прошлом после Рождества уж зубы на полку класть пришлося. А нынче другой оборот! Нынче нам спашут, сборонят, яичко спекут, да и облупят…»
«И чем же ты лучше кулаков, которых твой покойный отец зорил?» — негодовал Митяй.
Шибко ему обидно было за колхозников из второй и третьей заречных бригад, которые батрачили на его тестя и на таких, как он, приспособивших себе колхоз. Митяй опасался, что не сдюжит и как-нибудь подпалит все хозяйство тестя, с разоренных кулацких дворов натасканное покойным его отцом, с рынка наторгованное, с колхоза высосанное самим тестем Ванышевым.
«Уеду! — стонал Митяй. — Оленку вот только жалко. А если забрать ее в ночное время? У азиатов досе невест похищают. В газетах читал. А тут ребятенок. Ее и искать-то не станут. Пошумит тесть для порядка, и все. Мать вон домой зовет. Она добрая у меня, трудовая. Любить Оленку будет. Внучка ж. Родной объявлю…»
— Э-эй, Митяй, уснул?
— Куда тя, лешева, несет? — раздались крики. Митяй очнулся и обнаружил, что переплыл уже Кынт, но паром остановился нe у сходней. Он подвел паром к сходням и, отстранившись, безучастно смотрел, как грузились на паром люди. Благодушные от выпивки и воскресенья, они привычно посмеивались над паромщиком.
— Об медведе все думаешь, Митрей?
— Штаны-то небось не отстирались ишшо-о-о?
— Другой раз Ванышева на медведя посылай. Загрызет.
— Зинку пошли за сапогами. Она ради добра свово тигры не испугается…
— Самое Ванышиху пошли — не промажешь!..
— Высчитал небось Ванышев с тебя за сапоги-то, Митрей?
— Он с него натуроплатой возьмет.
— Правда ли, Митяй, что Ванышев в мед сахару подмешивает для продажи?
— Скажет он, доложится…
Митяй не отзывался и сонно, равнодушно наблюдал, как переходили на паром женщины, мужики, старуха с девочкой, как заводили усталого коня с пустой телегой. Конь отмахивался от слепней, бил себя хвостом по вытертым холке и репице. Синица береговая села на спину коню, клюнула что-то раз-другой в шерсти и поспешила в камни, к гнездышку.
Паром отчалил. Привычно забурлила и зашумела вода под ним. Пассажиры забыли о Митяе. Мужики были выпившие, да и женщины иные тоже. Бабенка одна, телятница из третьей бригады, обутая в красные сапожки на меху, купленные с рук на Кынтовском базаре, все норовила плясать, чтобы сапоги такие роскошные показать и какая она отчаянная — пьяная — показать. Но пьяной она не была, усталой была, от жары и городской базарной суетни. Ногам ее тоже, видать, жарко и тесно в непривычной обуви. Но она упрямо притопывала:
Шатнувшись, ухватилась телятница за перила, вытаращила глаза и, закусив бледную, потную губу, стянула сапог.
— Гвоздь, может, в ем, а, мужики? Кто гвоздь загнет? — спрашивала она, засунув руку в сапог.
Мужики все рассказывали, перебивая друг друга, как торговали сегодня на городском базаре ранней овощью и ягодой, кто из них сколько чебурахнул, и сожалели, что добавить негде — в сельпо из-за сенокосной страды водку не завозят.
Телятница влезла в круг с красным сапогом. Один из мужиков, свежеподстриженный под бокс, хлопнул ее по заду и подморгнул: «Дотерпи ты до берегу! Там я те все ладом справлю…»
Мужики захохотали, а телятница, будто не поняв намека, снова запела: «Ох, мать моя, мать…» — и запритопывала одной ногой босою, другой в красном сапоге. Мужики начали подсвистывать, прихлопывать, отчего телятница так разошлась, что допела срамную частушку до конца.
Раскачало весельем паром, и шума воды не слышно сделалось. Лишь старушка богомольного вида с кротким и далеким лицом, не вникая в веселье, макала желтую баранку в противопожарную бадью с водой, и, мелко и часто перебирая голыми деснами, мусолила ее. Под мышкой у старушки, как цыпленок под крылом, ютилась в беленьком ситцевом платье девочка с прямой, торчащей надо лбом челкой. Не обращая внимания ни на мужиков, ни на частушки, которые теперь сыпали наперебой телятница и мужики, девочка рассматривала картинки в цветастой красивой книжке. С радостным удивлением она тыкала в книжку пальцами и, шмыгая носом, вытягивала полные губы: «Мэухыа, сыкатухыа…»
С берега от Никодимовки, припадая набок, катилась женщина с корзиной и, не в силах крикнуть что-либо, махала рукой парому.
Митяй сначала смотрел на нее, как и на все тут сонно и безразлично. Бестолковая эта баба, должно быть, предполагала, что за нею с середины реки вернут паром.
«Некогда ей. Отторговалась. Домой торопится», — мысленно издевался Митяй над бабой. Но, ровно отрубив в себе разом что-то, он застопорил паром, навалился на весло, натужился до красноты в лице и повел его обратно. Веселая компания была занята собою и телятницей и не сразу обнаружила — куда паром плывет и почему он повернул? Опомнились пассажиры, перестали плясать и выкрикивать частушки уж после того, как стукнулся паром о сходни и баба с корзиной, перемахнув на него, задышливо твердила:
— Дай тебе, Митяй, Бог здоровья!.. Вот дай тебе Бог…
Но Митяй не слышал пожелания ему здоровья, не слышал, как ругались мужики и один из них, активный селькор, грозился написать в районную газету.
Митяй карабкался вверх по берегу, хватаясь за низенькие пихточки. Он торопился. Торопился так, будто за ним гнались, к дому с резными наличниками, с воротами, которые уже сами по себе были архитектурным сооружением, увенчанные крышей, наподобие гроба, к дому с телевизионной антенной, сделанной из железа, принесенного Митяем с землечерпалки, и одна-единственная мысль больно билась в его голове:
«Похищу! Похищу! Похищу!»
1967