А то бы я и опился бы со зла и изозлился бы вконец. На молебне я рвал и метал; отец Иван и помещица несколько раз оглядывались на меня, как я швырял кадилом чуть не по мордасам присутствовавших... Но как вы думаете, что меня усмирило?
Деньги! Ощутив в руке две рублевые бумажки, я почувствовал вдруг какую-то нежность в душе. Тепло какое-то... И почти сразу опомнился. Думаю: "Что это я натворил? Из-за чего?.."
И затих. И с женой помирился... Правда, воротясь, я застал ее хоть и злою, но уже в чистом платье и в прибранной комнате.
И на ней отозвались добром эти лавки и дом, покинутые Абрикосовой!.. Вот какое умиротворяющее влияние имели на меня материальные блага!.. На неделю или даже больше вновь освинел и успокоился я благодаря этим двум рублевым бумажкам.
Но увы, как бы я ни желал этого, совсем успокоиться и освинеть в той мере, как это было недавно, я уже не мог. Меня побуждала думать на этот раз та грязь домашняя, которую я разрыл совершенно случайно, благодаря тоске, заброшенной в мою душу небывалою потребностью понять небывалый факт. Тысячи разного рода мелочей, на которые я уже совершенно привык смотреть как на неизбежное, стали вдруг почему-то тревожить меня. "Иди, что ль, спать-то, до которого часу будешь сидеть!" - скажет мне из-за перегородки жена, и, сам не знаю отчего, станет ужасно скверно как-то... А прежде этого не бывало... Стала захватывать мою душу какая-то пустота... Какая-то слабость в теле одолела меня, зевота...
Ни спать, ни есть, ни пить не хочется. Кто что ни скажет - все не так, не по мне. А как именно надобно - не знаю!.. И стало со мной с каждым днем все хуже и хуже. Раз так пришло, что думаю: "хоть почитать что-нибудь!" Надумал пойти к учительнице книжечки попросить. Кое-как собрался, пошел. Прихожу. Сидит, пишет. "Помешал, мол?" - "Нет, говорит, успею, я устала. Давайте, говорит, пить чай..." Принялась ставить самовар, и у меня как-то хорошо стало на душе. Вижу, и она не имеет злобы. Ставила самовар и говорила: "Я, говорит, сегодня очень довольна, можно и покутить". - "Чем же так?" - спрашиваю. "А, говорит, очень много поработала; на четвертную, кажется, наработала-то; рублей, следовательно, на двадцать на пять, этак вот". - "Деньги, говорю, хорошие!" - "Я рада, говорит, что моим ребятишкам будут и книги и карты, да гостинцев немножко купим. Ах, если бы, говорит, можно было еще работы достать! То-то бы мы зажили с ребятами.
Чулки бы у нас, говорит, были бы, и сапоги, и рубашек бы мы нашили себе". И стала тут убиваться, что нет работы, окроме что с иностранного, да и ту, говорила, расхватывают... Еле-еле ухватишь, говорит, какой клочок, и то хорошо, что знакомые есть в Москве, присылают кой-когда хоть немножко, а то бы и совсем ничего не было. "И не знаю, как бы тогда я на ребятишек смотрела. Я бы, говорит, не вынесла их нищеты". Тем временем поспел самовар. Пьем мы чай, и говорит она: "Расскажите, говорит, отец дьякон, что-нибудь про крестьян.
Вы, говорит, должны их знать". - "Да что это, говорю, сударыня, у вас за охота до всего до этого? Вы уж очень, говорю, убиваетесь". - "Ах, говорит, батюшка, по-моему, так всем, в ком есть совесть, надобно только об этом об одном и убиваться. Из-за чего же жить?" - говорит. "Как из-за чего?
говорю. Вот, говорю, рассказывают, не знаю, правда ли, нет ли, будто бы дом у вас каменный и лавки... и, например, нужды, следовательно, мало, собственное хозяйство". И разъясняю ей так, что и в хозяйстве хлопот довольно, окроме что с мальчишками (чуть было не брякнул: "с этими, с поросятами").
Засмеялась она на эти слова и вздохнула. "Нет, говорит, батюшка, думать о своем хозяйстве, это будет чистый грех, когда..." - "Да ваш ли, говорю, дом-то?" - "Мой!" - "И лавки?" - "И лавки, говорит, и кабаки, и лабазы". "Так что же вы, говорю, этак-то?" У меня даже под ложечкой заболело от зависти. "Как же я, говорит, могу взять чужое? Все это мой отец и отец моего мужа нажили чужими трудами, как же я могу взять для себя хоть грош?.. Ведь это - кровь и пот..."
И тут загорелись у нее глаза и вся она ровно бы в лихорадке какой принялась объяснять... И что ж? Час по малой мере толковала она, и, ей-ей, так явно увидал я, что это правда. "Где же, говорит, у людей совесть-то после этого? А бессовестно я поступать не могу... Вот я и бросила все эти лавки..." Так верно объяснила она мне, что я не мог ни единого слова возразить ей. "А супруг, говорю, ваш?" - "А супруга, говорит, я оставила потому, что не любила его". - "Ну, говорю, а брак-то?" - "Что ж, говорит... Брак требует любви... Что ж мне делать, если я не люблю, а лгать я не могу". - "Так и ушли?" - "Так, говорит, и ушла". - "И от приданого отказались?" - "Да, от всего отказалась". - "От всего?" - "Да, все оставила мужу, лишь бы он не трогал меня. Кроме того, говорит, он наживает деньги тоже не честным трудом, и, стало быть, он - мой враг". "Так неужели, говорю, из-за этого?" - "Да, из-за этого! Я не могу притворяться... Я не люблю мужа и ушла от него, мне страшны деньги, нажитые неправдой, - и я бросила их... Я сознаю, что всю душу надо отдать на помощь бедному, и, что могу, делаю для него... Но я, говорит, почти ничего не могу сделать, а если бы вы знали, как это меня мучает..." - "То есть из-за чего же мучаетесь?" - спрашиваю. "Да мне больно смотреть на бедных, и я так мало могу сделать для них". - "Собственно из-за этого?" "Да! Да вы думаете, это не стоит мук?" В первый раз у меня заныло сердце... Все, что она рассказывала, я видал сотни раз, но никогда не пришло мне в голову подумать о том, точно ли это все так должно быть... А тут она все мне вывернула наизнанку... Я сидел и слушал, точно пойманный вор, и не знаю, когда бы я ушел от нее, если бы на грех не позвали "к боли".
Именно случилось это на грех. Наслушавшись ее разговоров, я чуть не заревел в мужицкой избе, где помирал старик. Вся семья ждала смерти его, с трудом делая плаксивые физиономии и думая о том, кто из наследников возьмет новые ременные вожжи, кому достанутся ульи и кто захватит гнедого жеребца. Отец Иван притворно умиленным тоном читал отходную и думал о том (я это знал как дважды два), сколько ему перепадет в руку. И, тяжело дыша, лежал труженик, всю жизнь работавший не разгибая спины, всю жизнь прикованный к земле цепями нужды. Хрипело у него уж в груди, и дыхание по временам почти прекращалось, остатки мысли еще не совсем угасли, и по временам старик что-то шептал.
"А хомут... Ивану... - открывая полумертвые глаза, хрипел старик, - а мерина... чтоб без ссоры... без свары..." и на этом старик умер. Эта смерть, которых я видел сотни на своем веку, ударила меня ножом в сердце. Сколько умирает тружеников с мыслью о хомуте, о мерине как о чем-то глубоко дорогом, доставшемся неусыпными трудами!.. Вспомнились мне эти неусыпные труды, из которых и я, наряду с множеством другого рода охотников до готового, тоже рвал куски и на свою долю. Вспомнилось мне все это, и захватило дыхание.
Даже деньги не порадовали меня. Я чувствовал тяжесть в кармане, где лежали они, хотя это были только два серебряных двугривенных. Я уныл глубоко и, сидя с отцом Иваном в телеге, всю дорогу молчал. Теперь тоска моя была уже не на желудке: я теперь уже ясно видел - из-за чего\.. Да, милостивый государь, госпожа Абрикосова живет во имя правды, а наш брат жил во имя утробы. Это я теперь очень хорошо понял!
V. БОЛЕЗНЬ
- ...Вот таким-то манером и настигла меня, милостивый государь, беда, мучения и болезнь... Нежданно, негаданно в освинелую мою душу вдруг влетело что-то божеское, - и стала мне чистая смерть от этого... И откуда бы этому всему взяться? Что такое эта госпожа Абрикосова? Истинно говорю вам - никогда она не представляла для меня интересу, и нехороша, и всё... А вот поди ж!., нет, уж это, надо думать, время такое настало, что совесть начала просыпаться даже и совсем в непоказанных местах... Примерно взять ежели мою душу: место тут для чистой совести весьма неудобное, - ни стать, ни сесть, а ведь пришла же! И на госпожу Абрикосову тоже как-нибудь нашло. Этаким манером, хоть как и на меня... И ее выгнало из каменных палат... такое время...