Если днем Филипп упорно добивался любви у Бланки, то ночью он с не меньшим рвением занимался любовью с Маргаритой. За прошедшие с момента их знакомства две недели принцесса сильно изменилась и, к большому огорчению Филиппа, далеко не в лучшую сторону. Любовь оказалась для нее непосильной ношей. Она слишком привыкла к легкому флирту, привыкла к всеобщему поклонению и, хотя проповедовала равенство в постели, в жизни всегда стояла над мужчинами и смотрела на них сверху вниз. Но вот, влюбившись по-настоящему (или полагая, что влюбилась по-настоящему), гордая и независимая Маргарита Наваррская не выдержала испытания на равенство. Не могла она и возвыситься рад объектом своей внезапной страсти; ей казалось кощунственной даже мысль о том, чтобы пытаться повелевать тем, кого она обожествляла. У нее оставалось два пути - либо вырвать Филиппа из своего сердца, либо полностью покориться ему, - и она выбрала второе.
Маргарита чувствовала себя затравленным зверем. Она металась, замкнутая в клетке, сооруженной ею самой, и не могла найти иного выхода, кроме как разрушить ее, - но не решалась на этот шаг, поскольку прутья ее были скреплены самой любовью. По утрам, когда Филипп уходил от нее, Маргарита горько рыдала в одиночестве, яростно раздирая в клочья постельное белье и свои изумительные ночные рубашки. Обливаясь слезами, она твердила себе, что ее жестоко провели все эти поэты и менестрели, что любовь - вовсе не радостное откровение, не праздник души и тела, но самое большое несчастье, которое только может постичь человека. Ей вдруг пришла в голову мысль, что все это - кара за ее спесь, высокомерие, своенравность и эгоизм, за сотни и тысячи мелких ее прегрешений, которые она совершала даже не замечая того, упорствуя в непомерной гордыне своей и будучи уверена, что раз она принцесса, ей позволено все. Вместе с Маргаритой невыразимо страдал и монсеньор Франческо де Арагон, вконец измученный ее ежедневными изнурительно долгими и предельно откровенными исповедями, после которых у бедного епископа шла кругом голова и ему не хватало сил даже для столь любимых им благочестивых наставлений...
Торжественное открытие турнира подошло к концу. Все высокие гости были названы и надлежащим образом протитулованы; затем герольды огласили имена зачинщиков сегодняшних состязаний. Публика на холмах приветствовала их весьма бурно - мужчины выкрикивали "слава!", женщины хлопали в ладоши и громко визжали.
Филипп обратил внимание, что при представлении Александра Бискайского не был упомянут его титул графа Нарбоннского, каковым он был благодаря браку с Бланкой; а чуть раньше, когда оглашали имена присутствующих на турнире вельмож и дам, Бланка была названа сестрой и дочерью королей Кастилии и Леона, графиней Нарбонской, но не графиней Бискайской.
"Что же это такое? - недоумевал Филипп. - Не спит с ним, да еще всячески отмежевывается от него. Я буду не я, если не выясню, в чем тут дело. Надо будет как-то порасспросить Маргариту в постели; с пристрастием, так сказать..."
Когда стали зачитывать окончательный список рыцарей, изъявивших желание сразиться с зачинщиками и, по праву первенства либо волею жребия, допущенных к первому дню состязаний, Филипп навострил уши. Вчера поздно вечером, едва он улегся спать, к нему заявился Шатофьер и сообщил, что какой-то неизвестный господин обратился через своего слугу к трем первым рыцарям во второй семерке с просьбой уступить ему право вызова Филиппа Аквитанского и получил от них согласие. Естественно, Филиппу было интересно, кто же так жаждет сразиться c ним.
Одиннадцатым в списке значился Серхио де Авила-и-Сан-Хосе. Филипп знал этого кастильского кабальеро и недолюбливал его за откровенную симпатию к иезуитам, к тому же тот принадлежал к партии графа Саламанки, номинальным вождем которой был Фернандо Уэльва, но вместе с тем никаких трений между ними лично до сих пор не возникало.
- Странно, - пробормотал Филипп. - Очень странно... Кстати, Габриель, тебя не удивляет, что первым оказался Хайме де Барейро?
Габриель, исполнявший на турнире обязанности главного оруженосца принца, отрицательно покачал головой:
- Ничуть не удивляет. Это все Инморте наколдовал.
Филипп криво усмехнулся; он не верил россказням о колдовских способностях гроссмейстера иезуитов.
И вот еще что, - добавил Габриэль. - Обратите внимание: вторым в списке идет московский рыцарь.
- Ха! Что может быть общего у фанатиков-ортодоксов и таких же, по крайней мере с виду, ревностных поборников католичества?
- Не знаю, Филипп, я плохо разбираюсь в теологии. Однако и с теми и другими у меня связаны весьма неприятные воспоминания.
- Гм, понятно... А как ты думаешь, Инмортов ублюдок вызовет меня?
- Вполне возможно. Но если он спутался с московитами...
- Так что?
- К вашему сведению, тот московит, что под вторым номером, двоюродный брат боярина, с которыми у нас... мм... словом, были определенные недоразумения.
- Ага! - только и сказал Филипп.
Покончив со списком вызывающих рыцарей, главный герольд разразился многословной и крайне банальной сентенцией о рыцарской доблести, немеркнущей славе ратных подвигов, любви прекрасных дам и прочих подобных вещах. Король Наварры дал знак рукой, маршал-распорядитель турнира повторил его жест, громко заиграли трубы, заглушив последние слова герольда, и на арену въехали семь первых рыцарей.
- Великолепный и грозный сеньор Хайме, граф де Барейро, - объявил герольд и сделал выразительную паузу.
От группы отделился всадник в черных, как ночь, доспехах и уверенно направился к первому от помоста шатру.
- Вызывает на поединок великолепного и грозного сеньора Александра, графа Бискайи, наместника Басконии.
На лице графа отразилось искреннее удивление, которое Филипп ошибочно принял за испуг и презрительно фыркнул.
- Великолепный и грозный сеньор Василий Козельский из далекой страны Московии...
- Ну и ну! - сказал Филипп, обращаясь к Габриелю. - Твое предположение не так уж и безумно, как это кажется на первый взгляд. Доспехи-то у московита лузитанские.
Между тем Василий Козельский подъехал к шатру Филиппа и прикоснулся копьем к его щиту. Герольд с несколько глуповатым воодушевлением сообщил: