— Лучше в последнее время, — отвечал я, показывая ему левую руку на перевязи.

— А! Отлично. Я сразу и не заметил. И прибавил:

— Футбол или война?

— Война.

Он набил трубку, раскурил ее и дотронулся пальцем до моей раненой руки.

— Бедуины?

— Да, бедуины.

— Руаллахи?

— Да, племя руаллахов.

— Я так и думал, — произнес он тоном удовлетворения. — Пуля?

— Английская, — вежливо отвечал я.

Он улыбнулся.

— Эти проклятые поставщики не принимают других, — констатировал он.

Он отвернул правый рукав и показал на руке шрам.

— Со мной случилось то же самое. Берега Нианза, 1912-й. Английское ружье, английская пуля, — несколько дум-думизированная, мне кажется. Стрелок — туземец. Я протестовал, так как случай со мной был все-таки менее естественен, чем с вами, не правда ли?

— Да, несколько менее, — пробормотал я. Он сильно пожал мне руку.

— Вы были здесь на излечении?

— Да, в госпитале св. Шарля. Я вышел сегодня в первый раз.

— Сожалею, что не знал. Я бы навестил вас в госпитале.

— А вы на постоянном жительстве в Бейруте, майор?

— На постоянном… Во всяком случае — по меньшей мере еще на год. Я назначен сюда Верховным Комиссариатом Палестины.

— И вы довольны?

— Очень доволен. Местность здесь очень приятная. Прекрасные места для гольфа, а генерал Гуро истый джентльмен.

— А в чем состоят ваши занятия?

Он искоса взглянул на меня. Но сразу увидел, что я задал свой вопрос совершенно естественно, без всякой задней мысли.

— Как вы сами видите, — насмешливо сказал он, — они, главным образом, заключаются в том, чтобы пить коктейль. Вы позавтракаете со мной?

— Нет, я приглашен.

— А пообедать сегодня вечером? Вы свободны?

— Сегодня вечером да. Но я должен вернуться рано, я вышел в первый раз.

— Решено. Мы встретимся здесь?

— Здесь.

— Я в автомобиле. Могу я вас подвезти куда-нибудь?

— Боюсь, что вам придется сделать большой крюк, майор. Я завтракаю у начальника инженерных частей.

— Полковник Эннкен? Прекрасно! Он живет как раз рядом с американским университетом, куда я сейчас отправляюсь, чтобы произвести анализ содержимого моей бутылки! Едем!

— Мишель, я написал сегодня утром.

Я немного удивился, застав ее одну. Было около часа. Я запоздал. Я думал, что полковник уже вернулся домой.

Она поднялась с места. Я бросил ей эту фразу без всякого предупреждения. И видел, что она побледнела.

— Вы написали, Люсьен? Вашей матери?

— Да.

— И… Что вы ей написали?

— Вы знаете, что я ей мог написать.

— Боже мой, — прошептала она, — если считать две недели на каждую почту… Этот месяц будет для меня не жизнь, а мука…

— Что вы говорите, Мишель! Разве я вам не рассказывал, чем была для меня мать? Даже не зная вас, она будет в восторге, что я женюсь. Она так этого хочет! А когда она вас узнает…

— Может быть, она бы хотела сама выбрать себе невестку?

— Она не найдет никого, Мишель, кто сделал бы для меня столько, как вы.

— Не надо преувеличивать, — отозвалась она. — Что я на самом деле сделала! Вас поместили в госпиталь, где я служила сиделкой. Я ухаживала за вами, как этого требовал мой долг, как до вас я ухаживала за другими ранеными.

— А может быть, немного больше? Она улыбнулась.

— Допустим.

Но я никогда не злоупотреблял предпочтением, которое она мне оказывала.

— Вашего отца еще нет дома?

— Да, и это меня удивляет. Его, вероятно, задержали в штабе; он говорил, что туда зайдет.

— Я поговорю с ним сегодня, правда?

Она взглянула на меня. В ее серых глазах мелькнуло выражение страха.

— Нет, еще не сегодня, — хорошо?

— Почему, Мишель?

— Я бы хотела сначала дождаться ответа от вашей матери.

— Почему?

— Не знаю. Фантазия.

— Мишель, Мишель, какой вы еще ребенок! Знаете, вы меня просто огорчаете. Чего же вы боитесь, Мишель?

— Я… — произнесла она, — этого разочарования я бы не пережила. В эту минуту решается судьба всей моей жизни, — достаточно ли вы сознаете это? И я вполне поняла бы отказ вашей матери.

— А на чем он мог бы быть основан, скажите, пожалуйста?

— У меня нет никакого состояния.

— Ау меня, Мишель? Неужели вы думаете, что дом, где живет мать, и маленькие доходы, пополняющие ее пенсию, могут считаться таким состоянием, чтобы говорить о нем?

— Это совсем не одно и то же.

— А почему это не одно и то же?

— Вы можете, как и я, не иметь состояния. Но зато вам еще нет тридцати лет, вы уже три года капитан, уже пять лет кавалер ордена Почетного легиона, у вас военный орден, и когда вы надеваете ленточку от него, все принимают вас за авиатора. Все в один голос говорят, что вас ждет блестящая карьера, завидная будущность. Будущность!.. А вы знаете мою будущность?

В углу комнаты на маленьком письменном столе стоял металлический ящик. Она приподняла крышку, — под ней была пишущая машина.

— Вот.

— Мишель!

— О! — сказала она. — Я бы не оскорбилась на нее за это, это вполне естественно. Ваш отец тоже был военный. Вы знаете, что это значит. Мой отец кончил Политехникум. Он мог заработать большие деньги в промышленности. Но он выбрал военную карьеру. Приданого моей матери хватило на расходы по проезду, на то, чтобы подновить жалкую мебель, которая не выдерживает больше трех переездов из гарнизона в гарнизон. Они никогда не жаловались. С моей стороны было бы дурно не следовать в этом их примеру. Когда мама умерла, папа попросил перевода в Сирию; его соблазнил обманчивый блеск высокого жалованья, он надеялся сделать кое-какие сбережения. Сбережения! — Она горько засмеялась. — У нас их набралось десять тысяч франков! Через два года — отставка, шесть тысяч франков! Умри отец завтра — у меня останется только пишущая машина. Вот почему я вам сказала, что ваша и моя бедность не одно и то же, Люсьен.

— Вы доверяете мне или нет? — спросил я.

— Доверяю ли я вам, мой бедный друг! Зачем вы меня об этом опрашиваете? Конечно, да. Но я совсем не доверяю жизни. Осуществление плана, о котором мы мечтали, для меня так прекрасно и так неожиданно, что, сознаюсь, я живу в постоянной тревоге: вдруг что-нибудь случится…

— Что, Мишель?

— Не знаю, — сказала она, опуская глаза. — Я боюсь, Люсьен, боюсь.

Я поднялся и подошел к ней. В это время дверь открылась. Вошел денщик.

— Барышня!

— Что такое?

Он смущенно что-то тихо говорил ей.

— Боже мой! — сказала она. — Это катастрофа! Меня требуют на кухню. С мороженицей что-то случилось, и соль попала в сливки. Извините меня.

Я остался один. И теперь я в мельчайших подробностях увидел скромную гостиную, куда я пришел в первый раз, так как до сих пор единственным местом наших встреч, которые привели нас к этому как бы обручению, был госпиталь. Она ничем не отличалась от обычных офицерских гостиных в колониях: ковры, из которых один или два еще имели какую-нибудь цену; бронза, несколько безделушек из Франции, уцелевших каким-то чудом при постоянных переездах, затем портреты: полковника, молоденькой женщины, — вероятно, матери Мишель; наконец, портрет Мишель четырех-пяти лет. У нее и тогда были те же светлые глаза, то же застенчивое, но упрямое выражение лица… Внизу на полях фотографии стояло имя и адрес фотографа — «Бар-ле-Дюк», — Бар-ле-Дюк, где полковник, по его рассказам, стоял с гарнизоном в 1903 году. Я быстро прикинул в уме, сколько же лет Мишель. Двадцать четыре года. Да, это было так.

Послышался автомобильный гудок, а затем шум подъехавшей машины. В ту же минуту вошла Мишель.

— Вот и отец, — сказала она.

Во всех случаях жизни все переживания полковника можно было читать по его лицу, как по книге. В этот день нам не надо было быть особенно прозорливыми, чтобы увидеть, что он привез с собой новости, и притом хорошие.

— А, Домэвр, вы уже здесь? Что я говорю: я и забыл, что я сам опоздал, да еще на целых полчаса! Но это не по моей вине, дети мои, и я уверен, что когда вы узнаете… Довольно! Я и забыл, что обещал не болтать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: