Она писала стихи, официально звалась Маргаритой и, несмотря на энглезированное Ванькою имечко, была обрусевшей немкой. Полагаю, живи Маржарета на земле предков, она могла бы рассчитывать на кого-то с поэтической силой Ваньки – и поведенческим кодексом Гейне. Правда, Генриху Гейне и своей поэтической силы было не занимать, но имеется в виду, что если Маржарета уж так тяготела к мятежному (бурливому) типу поэта, то в Алемании, возможно, могла бы встретить его в более, что ли, оцивилизованном виде.
Мысли о лучшей доле для Маржареты возникали у меня неизбежно – хотя бы и потому, что в случае с ней безнаказанная жестокость жизни проявила себя со скоростью видеоклипа: болезнь матери – смерть матери – похороны матери – непристойно-скоропалительная женитьба отца – акселерированное, то есть через два месяца, рождение ребенка, зачатого тоже акселерированно, то есть гораздо быстрее, чем его производители пошли под благословение загса, – и вот, меньше чем через год после смерти мамы, Маржарета вдруг обнаружила себя в чужих декорациях пьесы, где роль для нее, Маржареты (бывшей Ритуси), не предусматривалась.
Из детей ее резко выперли; вообще детство прошло незаметно, как спуск на ленте эскалатора: она попала на незнакомую станцию, надо было куда-то ехать, куда – неясно, понятно было лишь то, что единственный путь попасть в укромный, сладостный мир матери и ребенка – это самой же родить ребенка – и стать ему матерью. Ивана она любила исступленно; девочка от него родилась мертвой; сама Маржарета лишь по чистой случайности не умерла в отягченных родах.
Я был как раз рядом, когда случайно, через семь месяцев, то есть с момента известия об ее беременности, Ванька натолкнулся на свою летнюю жену возле библиотеки имени Чехова – еле живую после родов синего трупика, с еще не вполне работающими почками, отечную, бледно-зеленую, молчащую. На Ванькин вопрос «Как жизнь?» она ответа не дала, хотя он и не требовал высокого IQ – да и шаблон от классика у русских всегда под рукой: да так все как-то… Нет, шаблоном Маржарета пренебрегла; она, похоже, вообще не понимала, что происходит.
А ничего и не происходило. Ванька закурил «Приму» (в котомке пару раз звякнули банки), почесал лоб, поправил очки и, уже собираясь переходить улицу, строго наказал через плечо:
– Больше литра – не пей.
Известно, что А. А. А. уличила Н. В. Г. в его нерусскости: дескать, зачем написал, что на въезде в город стояли два русских мужика и обсуждали, доедет ли то колесо до Киева. Она, А. А. А., подловила Н. В. Г. – ну вот как Мюллер подловил Штирлица: я знаю, штандартенфюрер Штирлиц, вы – еврей! – никак нет, группенфюрер Мюллер! русский я, русский!
Так и А. А. А: вот! Н. В. Г. выдал себя с головой! он точно нерусский! зачем-де подчеркивает, что мужики были русские? а кого он там предполагал увидеть? испанских грандов, что ли?
Самое поразительное, что почитатели А. А. А. находят эту реплику несказанно остроумной – находчивой, весомой, значимой – как, впрочем, и любые ее высказывания, включая междометия и звукоподражательные слова.
А вот возьмем другую цитату: «Мелькают в тучках, в низком русском небе редкие звезды… Дорога мучительно долга: десять верст в поле с русским мужиком – неближний путь…» Кто написал? Правильно, Бунин. О какой такой, кстати, поездке? – Да из Орла в родную усадьбу… Но писалось-то это уж во Франции… Равно как и Н. В. Г.: он прицельно разглядывал русских мужиков, будучи в Риме. Там они особенно русскими кажутся, разве так уж трудно это понять? Эх, Анна Андревна!..
Так что если меня кто на нерусскости будет подлавливать, так я сразу скажу: не претендую. Зовут меня Мазанива Мвунги, я сижу, прислонясь к пальме, подо мной – пески народа хехе, надо мной – снега Килиманджаро и танзанийские звезды.
Наташа и Маржарета любили Ваньку. Но не любили друг друга.
Что мне кажется неразумным.
Маржарета, как могла, укрепляла семейную жизнь Наташи. Кабы не рыжая поджарая Маржарета, Ванька, при единой Наташе, окончательно слетел бы с катушек. А так ничего, вкусил гармонии между семейным и внесемейным счастьем. То есть Наташа, традиционными ухватками дебелой клуши, выгодно оттеняла богемные замашки нервической своей помощницы. От которых Ванька с наслаждением отдыхал на обильной, хотя дрябловатой, затекавшей уже и в подмышки, материнской груди Наташи. Т.е., не будь у Ваньки одной из двух означенных жен, создававших динамическое равновесие, он, чего доброго, и в тюрьму угодил бы. Но сложилось так, как говаривают: ласковое телятя двух маток сосет.
Результаты этого удвоенного сосания не замедлили сказаться. «Давай себе возьмем Ритиного ребеночка, когда родит», – предложила Наташа (узнавшая о беременности Маржареты даже раньше супруга).
Происходило это вечером в «зале», то есть в помещении восемнадцати метров квадратных, занятом раскладушкой, щербатым столом, диваном, всегда застывшим на полуфазе своей трансформации в двуспальную кровать, фанерным шкафом со встроенным в дверцу овальным, рябым, как березовый ствол, зеркалом – и отраженным в нем кифо-сколиозным фикусом. Через мгновенье зеркало отразило Ивана Алексеевича Телятникова, который – схвативши ее за жиденький «конский хвостик» – охаживал-поучал драным ремнем тоненько взвизгивавшую супругу свою, Наталью Николавну Телятникову, урожденную Волкову.
Я знаю нюансы Ванькиной жизни по двум причинам. Первая заключается в том, что Ванька, склонный к сумасбродствам и лицедейству (не исключаю их взаимную связь), избрал меня своим, что ли, Санчо Пансой. Ну, в определенном смысле, то есть в силу хотя бы и роста, я не вполне подходил на должность этого круглого, как пончик, оруженосца. Я был тощ, голенаст, энергично вытянут вверх – то есть возвышался над морем моих солнечнокожих русских собратьев, словно аспидный перископ.
Однако случилось так, что Ванька отбил меня, в самом начале учебного года, от стаи стихийных последователей графа Жозефа Артура де Гобино, которые с криками срань черножопая и крыса недоебанная избивали меня ногами за общежитским мусорным контейнером. Как мне потом рассказывали (сам я, конечно, не видел), Ванька выхватил из котомки свои легендарные банки – и одной, с размаху, запустил в самую гущу де-гобинских неофитов – а из другой, саданув по контейнеру, сделал весьма-таки внушительную «розочку»… Я отделался переломами двух ребер, выбитым зубом и порванной уздечкой языка.
Ваньке постоянно нужны были зрители, восторженная публика, фанаты. По этой части он был словно с цепи сорвавшимся. То есть, став его «ординарцем» (ладно, назовем так), я, конечно, начал невольно привлекать к нему неизмеримо больше внимания; когда же публики в распоряжении Ваньки не оказывалось, зрителем-за-всех становился я сам.
А вторая причина моего о Ваньке многознания связана с тем, что я у него время от времени жил. Вот, например, как и в то лето, когда его зимняя жена была, как обычно, сослана с детьми в деревню, а Ванька, перейдя на летнее расписание, полностью нацелился на Маржарету… Но тут я признался ему, что по-сумасшедшему влюблен в питерскую поэтессу, двумя курсами младше, похожую, клянусь моей жизнью, на Lauren Bacall. В общаге меня бы из-за нее линчевали, да и моей богине эти комсомольские ку-клукс-клановцы вряд ли калачи бы медовые уготовили. Ванька сказал мне на это лишь: а, понятно: Маза ищет хазу. Бросил мне связку ключей – и не забыл по-отечески предостеречь:
– Больше литра не пей.
Жилище у Ваньки, как и он сам, было исключительно элегантным.
В холодильнике хранились сочинения Владимира Соловьева: десять томов дореволюционного издания. Все они были нарядно одеты льдом, и я понял, что русская философско-религиозная мысль не протухнет здесь никогда. Заглянув в морозилку, я раскопал там ножом, среди белоснежных айсбергов и торосов, одинокий темный предмет, который с голодухи принял за съестное. Но это было сапожное шило.