Напротив него, через решетку развалился обрюзгший прапорщик, словно девичью коленку, похабно поглаживая ложе "калашникова".
— Что, старшой, кризис по тебе еще не ударил? — спросил интеллигент у конвоира.
— На тридцать процентов будут сокращать, — угрюмо пробурчал прапор.
— Тебя-то, надеюсь, не уволят, — усмехнулся зэка.
— Никого не уволят, у нас и так пятьдесят процентов недокомплект. Хотя и за эти бабки никто работать не хочет. Что я здесь забыл за двенадцать штук? Вон, омоновцы, меньше чем с десяткой со смены не уходят. А если прием какой-то, так вообще, грабь награбленное.
— Старшой, куда тебе в ОМОН?
— Лучше маленький ТТ, чем большое каратэ, — мент довольно похлопал по автомату. — Можно в пожарку двинуть.
— На пожарах мародерствовать?
— Хе-хе. На даче какого-нибудь олигарха в пылу и дыму буфет подломил — жизнь себе обеспечил, — мечтательно причмокнул прапор.
— Чё стоим так долго?
— Ща, с "девятки" еще двоих загрузят и поедем.
На стенах в "воронках" граффити — явление редкое. Поэтому здесь оно смотрелось словно картина: под громадным репродуктивным органом, выцарапанным гвоздем каким-то дебилом, красивым почерком синего маркера и явно другой рукой была выведена приписка — "вертикаль власти".
Наконец, подтянули зэков с "девятки". Первых двоих с мало что говорящими фамилиями закрыли в соседнюю кишку. Фамилия третьего пассажира ввергла этап в молчаливый ступор.
Довгий! Конвойный шустро открыл дверь стакана, в который прошмыгнула серая тень, прикрывая пакетом лицо от ощетинившихся колючими взглядами клеток. Через мгновение автозак захлебнулся разноголосым ревом проклятий и угроз в адрес бывшего начальника Главного Следственного управления Следственного Комитета ГП РФ.
— Довгий, мразь, узнал меня?! — истерично звенело из глубины "воронка". — Помнишь, я тебе говорил на допросе, что скоро сам будешь баланду хавать?! Тебя, тварь, еще не опустили?!
— Дайте мне эту суку. Я его голыми руками загрызу! — глушил истерику соседа мощный баритон.
— Братва, пустите меня, пожалуйста, — проснулся дремавший на плече подельника тщедушный скинхед, порешивший восьмерых гостей столицы. — Я ему ухо откушу. Мне вор сказал, если ухо прокурора или мента принесу, мне скачуха будет.
— Замолчали! — рявкнул прапор, ударив берцем по железной калитке.
— Старшой, ты на воровскую скачуху обиделся? — поинтересовался интеллигент. — Не за твои уши базарим. Хотя снял бы фуражку, а то, в натуре, как мусор.
— Ты меня не понял?! — не отступал от своего приказа милиционер.
— Да не кипятись. Слушай меня. Дай нам этого мыша поиграться и глаза закрой. Я благодарным быть умею. Работенку непыльную тебе организую.
— Меня самого за такое к вам посадят, — немного растерялся прапор.
— Не посадят. Отмажем, — уверенно заявил интеллигент.
— Гы-гы. Себя ты уже отмазал, — осклабился мент.
— Чтобы я сидел, за меня каждый месяц заносят в Следственный комитет годовой бюджет твоего конвойного полка. Вон он — бывший дольщик! Руку протянуть. Короче, быстрей соображай, ехать десять минут осталось. Работать будешь начальником охраны кабака, полторашка зелени плюс халявный стол. Ну?
Конвойный нервно играл желваками, сопоставляя перспективы и риски, как вдруг из стакана раздался жалобный стон, нечленораздельный, но судя по интонации, протестующий против столь крутого поворота судьбы.
— Засухарись, сука! — Прапорщик размашисто вдарил кулаком по стакану с Довгием, срывая зло за окончательно упущенную выгоду.
Воронок въехал в подвал Мосгорсуда.
МАЛЬЧИКИ КРОВАВЫЕ
Первого октября из суда Костю вернули рано, осталось дождаться только Латушкина и можно было садиться ужинать. Вскоре тормоза отворились, но вместо крепко сбитого, словно кусок сырой глины, Андрюхи на пороге появился скрученный матрас, скрывавший за собой арестанта, от которого видать было лишь тонкие ручонки, крепко вцепившиеся в полосатую ношу. Рассмотреть нашего нового сокамерника удалось лишь после того, как он наконец избавился от матраса, погрузив его на шконку и облегченно вздохнув. Маленький тщедушный парнишка с незамысловатой хитрецой в глазах, больших и беспрестанно моргающих, скрывал напряжение за защитной улыбкой плотно сжатых губ. На вид ему трудно было дать больше пятнадцати. Однако во взгляде отражалась завершенная тюремная адаптация: немало сидел, немало видел. Страх был разменян на смирение, боль на привычку. Его большая голова с короткой жесткой прической заметно косила на правый бок, будучи тяжелым бременем для жилистой, но слишком тонкой шеи. В багаже у парня числился один пакет с вещами. Из еды ничего не было.
— Здорово! — вновь прибывший прищурился, протянув нам руку. — Роман.
— Привет, Рома. — первым откликнулся Костя. — Откуда?
— С один семь.
— Скинхед? — усмехнулся я очевидной догадке.
— Ага.
— Вас уже судят?
— Ага.
— В раскладах?
— Ну, да.
— В чем обвиняют-то?
— Девятнадцать убийств, восемь покушений, ну и там по мелочи: пять сто шестьдесят первых (ст.161 УК — грабеж), — парень дежурно оглашал подвиги, кидая косые взгляды в сторону холодильника.
— Сколько-сколько ты говоришь у тебя сто пятых? — мне показалось, что я ослышался, хотя лицо Кости вытянулось не меньше моего.
— Девятнадцать, — вздохнул скинхед, почесав затылок, и добавил. — Групповых.
— Резали?
— Резали.
— Сколько, думаешь, дадут?
— Лет пятнадцать, — Рома нервно защелкал пальцами.
— Ладно, давай с дороги чайку, покушать чего. — Костя пропустил скинхеда за дубок.
Ромка был удобным арестантом, габарито-емким, покладистым и тихим. Единственное, что раздражало в нем — это постоянное щелкание пальцами, которое заразительным нервяком раздражало тюремное спокойствие. Это весной ему исполнилось двадцать. С тюрьмой он свыкся, то ли оттого, что сидел уже год и четыре, то ли оттого, что воля была беспросветней тюрьмы. До посадки за семь тысяч рублей в месяц Роман работал курьером в виртуальном магазине: доставлял закомплексованным гражданкам силиконовые вставки для бюстгальтера. Рассуждал он просто, здраво и по-детски прямо.
— Рома, ты помнишь свое самое яркое впечатление в жизни?
— Когда в Астрахани с отцом отдыхал. Мне тогда четырнадцать лет было. Еще батя был жив, — парень уткнул глаза в дубок. — Рыбачили, раков ели…
— Политические убеждения остались?
— Сейчас нет. За те, которые были, я сижу. Привели они к тюрьме и трупам. С нелегальной иммиграцией надо бороться по-другому. Не чурки виноваты, а государство. Здесь я встречал хороших людей нерусских, которые разделяли мою точку зрения.
— Для тебя что самое желанное на воле?
— Хотелось бы увидеть маму. Прогуляться в лесу. Подышать сосновым воздухом.
— Какое у тебя самое большое разочарование в жизни?
— Раньше я думал, что друзья — это на всю жизнь, выручат, помогут. Попав в тюрьму, я понял, что кроме мамы, бабушки и тетки, я никому не нужен.
— Мечта есть?
— Нет никакой мечты.
— Какое у тебя самое любимое блюдо?
— Мама готовила на воле шарлотку, пирог из яблок. И мясо под сыром, очень вкусно.
— Сколько нужно денег для счастья?
— Миллион долларов, за эти деньги можно осуществить любую мечту и желание.
— Живность дома была какая-нибудь?
— Кошка, Белкой звали. Я ее любил.
— Кто такой Путин?
— Президентом был, сейчас премьер. Человек из спецсулжб, поэтому власть в России принадлежит милиции, ФСБ. Короче, мусорам. И они занимаются беспределом. И столько гастрабайтеров в России им выгодно, так же, как и наркотики. Они обладают возможностями решить вопрос за два дня, но не хотят.
В тюрьме чувство жалости приходит редко. От жалости отвыкаешь, довольствуясь ее суррогатом — презрением. Презираешь безволие, панику, малодушие. Презираешь арестантов, сдавшихся ментам, беде и болезни. Презираешь сломленных, раздавленных и трусливых. Да, и трудно здесь кого-то жалеть. Обычно жалеют животных, но из домашних здесь только мусора. Кого еще жалеть, не опошляя святое сострадание коростой презрения? Может, этого мальчика, этого сироту, который живет памятью об отце и маминой шарлотке, который нервно щелкает пальцами и полночи смотрит в потолок хрустальными от слез глазами?