«О, мой священный Вулкан!»
Ольга Степановна радостно распахнула дверь и, как язычница, срывая с себя одежды, бросилась к своему божеству. Возбужденная поездом (и благословленная логосом), она с разбега прыгнула на кровать. Пролетая по дуге радости, она окончательно сожгла в себе все упреки и все обиды. Радостная новизна дуги скользила ее в объятия ее бога-отца…
Что-то огромное раскрыло свою огромную подмышку. Пахнуло медвежьим, чужим (Алексей Петрович всегда пах, как олень). Ольга Степановна хотела было от изумления закричать, но было поздно.
«Пиздец!» – еле слышно прошептала Ольга Степановна заветное слово, слово-пароль, тайно связывающее ее с Алексеем Петровичем.
Но это был еще не пиздец. Это был всего-навсего господин Хезко.
Глава двенадцатая
Алексей же Петрович сидел в это время один в круглой комнате (совершенно или почти, как мы изволили выразиться ранее, что, в общем-то, когда речь заходит об идеалах, почти одно и то же). Сидел он на каких-то странных нарах, деревянных, как на зоне или в тюрьме. А перед ним стоял большой стеклянный сосуд, в котором плавало и колыхалось невесть что. Не то это было какой-то чрезмерно большой и преждевременно раскрывшийся цветок, не то просто лист цветной капусты, а может быть, даже и какое-то загадочное подводное создание. Алексею Петровичу сначала почудилось, что оно похоже на угря, которого он уже однажды выкинул в окно. Но потом ему показалось, что оно не похоже на угря, и что это и есть та самая черная звезда, что явилась ему однажды в разрезе и раскрытии космоса. Кто знает, может быть, это и было та самая звезда. Во всяком случае она безусловно отражалась сейчас в многообразии форм, которые подчас могут принимать самые заурядные растения или рыбы, если только взглянуть на них этак как-нибудь с поворотцем, слегка сведя к переносице глаза, а лучше – опуская голову между ног и глядя обратно, как это делают достаточно изощренные в своем искусстве живописцы.
Алексей Петрович закрыл глаза и постарался припомнить вчерашний день. Как из ничто, снова поднялось лицо Тимофеева. Как, в очередной раз, вернувшись из магазина с очередным десятком бутылок, он открывал одним большим пальцем – п-пок! Как жадно пил из горла, пытаясь утолить все нарастающую и нарастающую жажду.
– А я? – снова говорил Тимофеев. – Я так каждый раз жду. Что он скажет. И каждый раз готов согласиться с тем, что он скажет.
– А кто этот он? – спрашивал Осинин, отпивая из своей.
– Да кто угодно… И я с ним всегда согласен.
– Даже если он француз?
– Даже если и француз.
– А если китаец?
– Ну, и… китаец.
– А если еврей?
Тимофеев подумал и почесал в затылке огромной пятерней.
– А с евреем-то и тем более.
– Это почему же?
– Они же всем миром правят.
– Да ну?
– А русских не любят.
– Ну это ты брось. Что же это за еврей, что не способен полюбить русского. Мне вот тут один помогал-помогал, лечил-лечил меня, а я, мудак…
Осинин вздохнул.
Но Тимофеев, как будто и не расслышал последнюю его фразу, и опять заговорил о своем:
– А мне, вот, правда, каждый раз слегка больно, как будто я опять становлюсь не я. Отказываюсь от чего-то в себе. Умираю. Сдаюсь в плен. Продаюсь в рабство.
– Значит, тебе так легче извлекать свою выгоду из жизни.
– Ты хочешь сказать, что я делаю это для себя? – Тимофеев вдруг горько усмехнулся. – Может, и так. Но знаешь, узкие люди со всеми этими своими и только своими национализмами мне неинтересны, поэтому я с ними и не спорю. Они все озабочены своей исключительностью.
– А ты?
– А я русский человек. И что мне до них до всех, коли они умещаются внутри меня одного.
– Ты прямо, как моя мамаша, – усмехнулся Осинин.
– Я вот когда-то прочел у Толстого Льва в «Войне и мире», как мы Москву оставляли. Растопчин неистовствовал. Понять не мог. Как так, неужели Москву французу отдаем?! А мудрый Кутузов – нет, мол, не отдаем. А сам знал, что отдаем. Но столица это же еще не вся Россия. Самое главное – это еще не всё. И всё всегда главнее самого главного.
– Ты это к чему? – отхлебнул Осинин из своей.
– А то, что русский человек силен в отступлении. Со всем согласился, все принял. Кажись, и нет его. Не с кем спорить, не с кем сражаться. Да и чего спорить-то, когда у русского всегда за душою есть подвиг. Всегда есть самосожжение и отказ. Молчаливый отказ, всепокорность и самосожжение. Русский человек всегда приносил себя в жертву.
Тут Тимофеев вдруг даже как-то нервно засмеялся и добавил:
– Ничто. Русский человек ничто.
– Но без ничто, – усмехнулся тут и Алексей Петрович, – как нам хорошо известно, не бывает и сущего.
– Эх, – вздохнул Тимофеев, – умри русский человек. Русь не твоя страна.
– Умер! – горько засмеялся Алексей Петрович. – Да хуй вам, жив! Жив курилка!
Всплеснула рыба, Осинин открыл глаза. Картина того, как они с Тимофеевым проверяли, есть ли у него, у Алексея Петровича, рак или нет у него никакого рака, стояла теперь перед ним. Ибо не ради же обычного бытового пьянства они выпили эти сорок бутылок. Это была, безусловно, сама метафизика. Да и простата должна была показать, больна она или не больна. Есть ли у нее рак или нету у нее ни хуя никакого рака. Вот почему Тимофеев, который и сам когда-то служил в армии ветеринаром, настоял на таком огромном количестве бутылок. Это ведь было не просто пиво. Это же было старинное русское народное средство! И потом, вместе с простатой заодно полезно промыть и мозги. Итак, если простата больна, то после двадцати литров пива согласно древнерусскому рецепту должен был, конечно, наступить полный пиздец. Но ничего такого не наступало. И даже никакой рези в паху!
– Ого-го, – сказал, наконец, Тимофеев, отдуваясь. – Похоже, нет ничего у тебя.
Он открыл пальцем еще одну и вдруг с необъяснимой печалью в голосе добавил:
– Но раз у твоей нет, значит, он… у моей.
Осинин поднял осоловелую голову.
– По-очему у твоей-то? У тебя, что, заболело?
– Нет, не заболело. Но если уж у какой-то из наших простат, – Тимофеев сделал тут паузу и через силу икнул, – должен быть рак, то пусть уж лучше он будет у моей.
– Нет! – воскликнул тогда Алексей Петрович. – Это же мой рак! Значит, он должен быть у моей. А ты должен жить, друг.
– Нет, друг.
– Да, друг.
– Почему?
– Потому что ты настоящий русский, – сказал Алексей Петрович.
– А ты, что, не настоящий? Брось! – Тимофеев ткнул Осинина кулаком. – Помнишь коня?
– Ко-неч-но!
Они обнялись и долго, как будто гривами, терлись друг о друга, не в силах разъединиться.
– Хорошо, – сказал, наконец, как-то странно Тимофеев, отстраняя от себя Алексея Петровича, да так, что тот чуть не отлетел в другой угол этой совершенно или почти круглой комнаты. – Давай вот… Вот чтобы ты выбрал? Или у тебя нет рака, но тогда и Бога нет, или у тебя все же есть рак и ты от него умрешь. Но зато тогда и Бог есть, и Иисус Христос, Сын Его – наш Спаситель?
Алексей Петрович уронил голову на руки и крепко задумался.
– Но мы же вроде про-ди-и-агно-сти-рова-ли? – поднял было он голову, но тут же опять уронил ее, и теперь она мерно каталась в его руках из стороны в сторону, и один раз даже чуть не сорвалась и не провалилась откровенно между ног. Но Тимофеев вовремя подхватил ее за волосы.
– Ну, сын мой, говори?
Приподняв Осинина за волосы, он попытался заглянуть ему в глаза. Алексей Петрович, впрочем, и сам пытался заглянуть в себя. Он хотел услышать голос своего демония. Но демоний почему-то молчал.
– Бога нет, – сказал тогда Алексей Петрович.
– Почему?
– А иначе бы Он давно уже спас этот мир!
– Вот, – сказал тогда Тимофеев, отпуская голову Алексея Петровича. – Вот поэтому я и поеду вместо тебя на операцию!
– Да зачем же? – удивился Осинин.
– Чтобы Он был!