«У меня могла бы быть совсем другая жизнь – сильная, яростная… Но почему же все всегда получается наоборот?.. Может, потому люди и придумывают мифы?.. Котенька…»

Он посмотрел на звезду. Она по-прежнему стояла в зените. Алексей Петрович прикрыл глаза. Длинные пронзительные лучи ее вытянулись и коснулись его ресниц. С неба опускался сияющий звездный конь. Конь повисал над прудом и над дамбой. Конь изгибался в пространстве и наклонял свою сияющую голову к маленькому островку земли.

– А вот и ты, мой верный друг, – сказал, улыбнувшись, Алексей Петрович. – Как зовут тебя?

– Звездохуй, – ответил конь.

– Что ж, неплохое имя. Очень кстати.

– Ну, ты готов? – спросил Звездохуй.

– Как только откроется метро или вот… нож.

– Погнали лучше наверх!

– Куда?

– В космос.

– А ну да, там, где мифы.

– Зря ты так, – вздохнул Звездохуй. – Там действительно все по-другому. И с Ольгой Степановной твоей, и с мамой. Точно тебе говорю.

– А с Россией? – спросил почему-то вдруг Алексей Петрович, вспоминая Тимофеева.

Звездохуй почесался и вздохнул:

– А вот с Россией, понимаешь ли ты, э-ээ…

– Что ж там у вас в космосе для России какого-нибудь мифа не найдется? – обиделся Алексей Петрович.

– Найтись-то найдется. Но тут, блядь, эта, понимаешь ли ты… без жертвы не обойтись.

Звездохуй снова вздохнул и внимательно посмотрел на Алексея Петровича.

Тот молчал. Потом тихо сказал:

– Я понял.

– Ну ты, эта… Ты в общем-то свободен. Можешь, как говорится, выбирать. Из вас двоих я бы так с удовольствием спас именно тебя.

– Кого это, двоих?

– Ну тебя и отца твоего крестного Хезко. Давай, садись и съебываем отсюда, пока не поздно. Будет у тебя снова счастливая семья. С мамой все будет хорошо. Папашу подыщем звездного. Хочешь, даже звездно-полосатого.

– Да нет, – сказал, вспоминая Тимофеева, Алексей Петрович.

Он помолчал и добавил:

– Наследника, правда, жалко, не я ей оставлю.

Но тут Звездохуй как-то загадочно посмотрел на Алексея Петровича.

– Ну, как знаешь, – сказал, впрочем, он деловым тоном. – Но только если в жертву, то, ты уж извини… это Хезко надо к Альберту Рафаиловичу, а тебе – к Ивану Ивановичу.

Алексей Петрович посмотрел на Звездохуя, как тот сияет бесстрастно, и тяжело вздохнул.

– А, может, лучше… ножом вот? Или под поезд в метро?

– Ну, метро это потом. А сначала все-таки…

– Казнь.

Звездохуй глубоко вздохнул.

– Да, брат. Ты уж прости.

– Позорная и болезненная.

– Это, сам понимаешь… Как все казни.

– Мучить будут, блядь… Резать, пилить, кастрировать…

– Но ведь не поздно и отказаться.

– Да нет, – тихо сказал тогда Алексей Петрович. – Может, я как то зерно, что должно погибнуть, чтобы, как это говорится, принести плоды обильные.

Тут Звездохуй наклонил свою сияющую голову почти к самому уху Алексея Петровича и тихо сказал ему:

– Знаешь, ведь, что здоров?

– Знаю, конечно, – вздохнул Осинин.

– Ну тогда и не боись.

Звездохуй усмехнулся и вдруг принял черты того самого памятника на том самом гранитном кубе.

– Записывай пункт седьмой. В жертву, блядь, всегда приносили самых лучших, – засмеялся памятник. – Так что не ссы! А из осины, недаром самые меткие стрелы и самые прочные копья.

Алексей Петрович приоткрыл глаза. На соленых лучах ресниц его – Звездохуй медленно отлетал в пространство.

Глава пятнадцатая

Когда наконец в спальню Осининых заглянула Луна, а заглянула она не одна, а вместе с котами, сидящими на деревьях, то увидела довольно-таки странную картину. Ольга Степановна все еще летела по дуге, а некто Тимофеев, он же господин Хезко, по-прежнему храпел, развалясь на Осининской кровати, и подмышка его… О, эта русская подмышка, мы несем в ней половину мира и целое небо звезд. Подмышкой мы прячем и свой русский ум, и заветы старины и свое русское распиздяйство. Чего только там у нас нет. Загляните, как говорится, русскому подмышку, там у него и Гваттари, и Делез с их шизоанализом, и старообрядцы, а все вместе – вот уж, воистину, русский дух. Оттого и говорят, чу, русским духом пахнет. Да не то, что пахнет, воистину несет, да так, что аж на Луне пыль столбом поднимается, даром, что русские и спутники первыми запускают… Одним словом, подмышка у Тимофеева была зверская. Но поскольку зверь он был не простой, а русский, то бишь нечеловеческий, то много было скрыто в подмышке его и нечеловеческого. И потому разве мог он вот так разом, хоть бы и с похмелья, навалиться на влетающую к нему в объятия молодую жену своего молодого товарища? Да она же ему в дочери годится! Нет-с, господа, и не просите. Хотя и хотел было, чего греха таить… Велик соблазн, да не тут-то было! Заорали вовсю коты (да так, что даже и сами попадали с деревьев) и засветила, что есть силы, Луна. Одним словом, Ольга Степановна, как была верной женой, так ею и осталась. Хотя ее все же откровенно тряхнуло от ужаса (вместе с котами и с Луной).

– Прочь, грязный старикашка! – вовремя закричала она.

Тимофеев даже от неожиданности сбросил уже закинутую было на Ольгу Степановну ногу. Но не только потому, что Ольга Степановна была женщиной, закинул он на нее свою ногу. Эх, Тимофеев, если уж совсем честно, тоже был по-своему последним из людей. И как у каждого из последних, у него было свое первое. У кого-то водка, у кого-то топор, у Осинина, вот понимаешь ли, как выясняется, демоний, у большинства русского населения, включая Делеза с Гваттари, конечно же, женщины, а вот у Тимофеева был свой бог, правда тогда еще не с большой буквы, а, как говорится, deus ex machina. И вот сейчас он-то ему и снился и, как бывалыча в прежние времена, на него-то и закидывал он свою ногу. Да-с, deus ex machina! Но машина не простая, не человеческая – не какой-нибудь там форд-пидорд, не хундай-мундай, не мазда-пиздазда, а…

– Да вы как сюда попали?! – вскричала тут Ольга Степановна.

– Я… я… меня послали за коньячком.

– За каким еще коньячком?!

– Алеша.

– Алешка?! А где же он сам?

– В больнице.

– О, Господи, что случилось?

– Р-рр… рак!

Ольгу Степановну повело. Всё закружилось у нее перед глазами. И комната, и коты, и Луна и этот огромный, сидящий на ее кровати идиот.

– А, может, еще и нет никакого рака, – забормотал Тимофеев. – Зарежут-то все равно, конечно, меня. А с Алешей, Бог даст, все будет хорошо. Я вот только одену с вашего позволения носки.

Он отвинтил пробку и хотел было хлебнуть коньячку, но так и не успел. Пинок оказался столь силен, что бутылочка вылетела у него из рук, а сам он был вытолкнут в шею, несмотря на все свои попытки объяснений, что твердо, очень твердо решил уже спасти Алешу…

О, эта красивая зараза, эта взбесившаяся стерва, о, как классно было бы ее все-таки отъебать, несмотря на всю высоконравственную русскую подмышку.

Перед подъездом Осининского дома стояло двадцать пять мотоциклов. А, может быть, даже и все пятьдесят. И, вспомнив свой сон, Тимофеев счел это знаком судьбы. Вот он как проявляется, deus! Да, Тимофееву снился мотоцикл. Недаром же Тимофеев был бывший мотоциклист. Машина хочет обладать человеком. Машина хочет, чтобы человек стал машинистом. Но и в мире машин существует своя иерархия. Чем меньше колес, тем выше ранг!

Один из беспечных ездоков забыл вынуть ключ. Тимофеев даже присвистнул от восхищения. И, повернув его, – дернул кикстартер! Со спасением надо было спешить. «Судзуки» завелся с полоборота. И пока Тимофеев выворачивал со двора перед ним развернулась целая повесть временных лет.

Когда-то давно, когда еще было можно быстро двигаться, когда-то давно, когда еще можно было скользить легко, выскальзывая молчание, великое молчание, которому позавидовал бы сам Мартин Хайдеггер, когда рабочий класс еще пытался отчаянно сопротивляться и мычал, когда крестьянство еще молчало, прерывая иногда свое молчание блеянием, когда-то давно в русский мир проникла коммуникация. Сначала ею, конечно же заразились русские дети, потом – русская интеллигенция. И интеллигенция перестала работать. Коммуникация научила, что работать не нужно, ибо труд есть проклятие человека, а потому нужно как можно меньше работать и как можно больше потреблять. Потому что больше потреблять – это и есть цель жизни, а лучше потреблять – лучшая из целей жизни! Возможность возможности! Блядь! Чтобы, наконец, и дача была все ближе и ближе к Москве и все быстрее машина, и чтобы стиральная машина отстирывала за час, а посудомоечная отдраивала за полчаса, блядь, ну сколько же можно терпеть без посудомоечной машины, которая не отдраивает за полчаса, блядь, ну это же полный пиздец! Но это был еще не пиздец. Машины уже изобретали компьютер, а коммуникация задумывала интернет, и интеллигенция начинала пиздеть все быстрее и быстрее. О, словоизвержение! О, сладострастнейший из пороков! Говорить, говорить, говорить… и, разумеется, все, что вздумается! Говорить вдруг можно стало действительно всё! Хотя еще были немые советские времена. И над печатью висела цензура. Но уже резали правду-матку вслух, а заодно вместе с маткой и врали с три короба, предавались фантазиям, придумывали объяснения, излагали факты и артефакты. Словом – коммуникация. Рассказывали всё – кто, как живет, у кого сколько любовниц, а если любовниц нет, то почему нет любовниц, выдавали страшные и неприличные тайны. Рассказывали, кто что купил, или хочет купить, последней ли модели, или предпоследней, или уже продал; кто что съел или хочет съесть, или почему-то никак не может съесть; у кого и как покакал ребенок, или у кого и как ребенок почему-то не может покакать никак, и тогда сочувствовали, что ребенок не может никак покакать и предлагали рецепты, как можно больше рецептов новых лекарств. О, лекарства были излюбленной темой интеллигенции, извечный русский вопрос, а если ребенок продолжал не какать и не какать, тужился и все равно – никак, будто нарочно возбуждая и возбуждая коммуникацию, наращивая ее и наращивая, то тогда, все больше волнуясь за ребенка, уже кричали наперебой. И так везде, по всей стране, по всей, блядь, великой стране, потому что смерть одного ребенка, да, смерть одного ребенка, слезинка его одна стоила целого мира, и какашка, хоть малюсенькая его, но какашечка, могла бы дать толчок целой какашечной серии, которая могла бы спасти не только его, но и весь этот мир. В конце концов, заразили коммуникацией и рабочий класс. Гегемон перестал мычать и выразил и свою точку зрения. «Какого хуя, вы травите ребенка лекарствами? Пидарасы, поставьте обычную клизму! О Рабле, где ты, Рабле?!» При имени Рабле проснулось крестьянство. И указало, что надо лечить парным молоком. Но коммуникация как будто только того и ждала. В родное русское парное молоко стали впрыскивать серии англицизмов. И бедного ребенка закрепило опять. Стали искать причины по Фрейду. Выискали по Абрахаму. О, Абрахам, отец! Оказалось, что в раннем детстве именно так зарождается любовь. Да, именно так, когда «удовольствие от задерживания» превышает «удовольствие от элиминации»! Вспомнили, конечно, и что «Бог есть любовь». Прочитали подпольно «Общество потребления» Бодрийяра. И лишь тогда на время, оставили бедного ребенка в покое. Но зато привезли говорящую посудомоечную машину, и заставили ее публично говорить. Правду и только правду! Как чище и стерильнее жить, без грязи, без мата… О, это были великие, страшные годы… И только немногие, как Тимофеев, смогли превысить «удовольствие от элиминации». Но тот, кто молчал, был, разумеется, интеллигенции враг. Молчать было нельзя, все должны были «элиминировать», как плохо им жилось и живется в Советском Союзе, как совершенно или почти невозможно жить, даже не то, что жить, как дышать даже и то невозможно… Тимофеев, как мог, пытался дышать, он предпочитал «задерживание», корчил ужасные рожи, страшно оскаливал рот и кряхтел. Его считали фашистом. Рассказывали, что он, тайно крестившись в православную веру, совершил какое-то страшное преступление, что он убил зверски какого-то интеллигента, который хотел что-то такое сказать, какую-то гражданскую правду. А может быть, даже и не одного, а двух или трех, а, может быть, даже и четырех, целую серию… Задавил своими медвежьими лапами! И вполне возможно, что среди задавленных был и тот маленький милый интеллигентский ребенок, которого Тимофеев удавил, только потому что тот никак не мог посрать. Вот поэтому-то, отягченный таким страшным грехом, Тимофеев теперь и молчит. В нем молчит задавленный на корню непрокакавшийся интеллигентский ребенок! Не дает говорить ему. Вот оно, наказание! Да, блядь, вот оно – наказание немотой! Этот православный гад Тимофеев, исихастская сука, он слушает тайно Лед Зеппелин и Пинк Флойд, а посудомоечную машину слушать не хочет, предатель, гад, да не ребенок, вы, что, а Тимофеев, коммуникация разрасталась, она становилась все шире, все полноводнее, в ней завелись свои рыбы, угри и бобры, оплывавшие Тимофеева стороной, водоросли сомнений «а почему, в самом деле, он слушает Лед Зеппелин и Пинк Флойд и не слушает «Свободу», не слушает «Голос Америки»?», как показатель чистоты коммуникации в ней завелся также и рак… Однако приходили по-прежнему к девяти и уходили в шесть, зато с девяти до шести предавались коммуникации. Тимофеев же по-прежнему упорно предпочитал «удовольствие от задерживания». Его пытались заставить, подбрасывали в чай смертельные дозы слабительного. Но Тимофеев держался молодцом. Вот тогда-то он и купил себе мотоцикл! Он тренировал с его помощью мышцы заднего сфинктера. И тогда окончательно стало ясно, что, конечно же, он – убийца! Потому как никакому интеллигенту никогда не придет в голову тренировать мышцы заднего сфинктера с помощью мотоцикла. С помощью автомобиля – это пожалуйста, это другое дело! Наверняка, у Тимофеева была рука в КГБ. И не в силах отравить Тимофеева самого, товарищи по работе решили отравить его образ, они предали его анализу, аккуратно и интеллигентно нащупали чувство вины и стали интеллектуально колоть его и жалить в чувство вины. «В лагерях погибли миллиарды твоих соотечественников, а ты, сука, молчишь и не хочешь признавать за собой никакой вины?! Какой же ты русский, если ты не хочешь казниться, казниться и еще раз казниться?!» Пар, да, блядь, пар, визг и пар… И на дыбы, и через голову, от удара об асфальт шлем слетает и колется голова, лопается пополам позвоночник, вот это да! А всего-то надрезать слегка переднюю шину… Но каждый раз в конце месяца Тимофеев снова, как ни в чем не бывало, приезжал за зарплатой. Получалось, что ему платили за смэрть, его боялись уволить, чтобы не уволить заодно и его смэрть! Да, смэрть! «Мэ» там, да «мэ»! Тимофеев раскрывал свой огромный рот и откровенно, страшно скалил зубы. Он корчил коммуникации адскую морду. Лишь однажды он попытался процитировать коммуникации Хайдеггера, но коммуникация не любила Хайдеггера, какой, на хуй, Хайдеггер, какое еще, блядь, «забвение бытия», когда нужен, сука, теплый пол, потому что, когда спускаешь ночью из-под одеяла ступни, чтобы пойти на кухню и попить воды, то, ведь, можно даже и тапочки не надевать, да что вы говорите, неужели без тапочек, на кухню? вот это да! это в каком, вы говорите, каталоге? а в туалете можно такой же пол? да, можно и в туалете, сидите, например, там, и если вдруг стало холодно ступням, то просто подворачиваете бегунок реостата, и ступням становится гораздо, гораздо теплее, и можно расслабиться еще и еще, а, кстати, знаете ли вы, что большинство запоров происходит от того, что люди не умеют правильно расслабляться? да, надо не напрягаться, а расслабляться, надо научиться расслаблять кишку, понимаете, да что вы говорите? да, вот именно, а тем более дети, их ведь никто не учил, как правильно расслаблять кишку, в этих советских детских садах ну ничему не учат, а в школах советских, думаете, учат? а в институтах, думаете, учат?!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: