Глава третья
Всю эту неделю Ольга Степановна была счастлива. С утра и до вечера в ее спальне соловьями визжала кровать.
«Бли-цко… бли-цко!» – визжало пружинами из окна спальни так, что даже уличные коты застывали над своими возлюбленными.
В этом леденящим жилы «блицко» было и что-то жестоко скачущее по полям, и что-то звенящее в дали и наконец даже и что-то блистательное в своей непримиримой тотальности.
Словом, коты, как выразился один из хитрожопых уличных прохожих, были «ну просто в отпаде». Прохожий этот тоже, разумеется, слышал и крики и визг из Осининского окна. Но в отличие от котов, воспринимал их не так трагично, а, скорее, по-человечески.
Всю эту неделю Алексей Петрович также был счастлив. С усердием доказывал он жене, что в ту роковую соловьиную ночь был он не «с женщиной», как откровенно выразилась Ольга Степановна, а с источником высшей мужской силы. И что сила эта способна позаботиться и об их потомстве. Надо сказать, что в эту неделю у Алексея Петровича появились вдруг и силы продолжить работу и над своей давно заброшенной метафизической рукописью.
Конечно, Алексей Петрович не забыл и про те непонятные и торжественные сны, которые явились ему в прошлую среду. Конечно же, он собирался проанализировать и их у своего носатого Навуходоносора. Но все эти дни он все же предпочитал о них напрочь не вспоминать.
Фантастическое чувство, одним махом проваливающее в себя мир, отменяющее в себе мир – со всей его бижутерией, бухгалтерией и бакалеей, со всем его кабельным и тарелочным телевидением, рекламными баннерами и распухающей, расширяющейся во все стороны мобильщиной, со всем этим чудовищным ростом в «куда-то не туда», – фантастическое это чувство владело Осининым всю неделю. Мир словно бы наконец ебнулся (в смысле провалился). Куда, сказать, конечно, довольно сложно, хотя в то же время и довольно легко. Но лучше было бы автору, уподобляясь например Антуану де сент Экзюпери, изобразить здесь какой-нибудь символ, что-нибудь этакое нарисовать. Но что?
О, ярчайший из ярчайших и незабвеннейший из незабвеннейших символов того, незнамо чего, о как же изобразить-то тебя, дабы почтеннейшая публика не узрела в нём чего-либо недозволенного и непристойного? И чтобы не подвели нас зрительные аллюзии? О, ведь ни в коем случае не щель и не круг. Так пусть уж будет лучше… квадрат. Да, чернейший из всех наичернейших квадратов квадрат! Как у Малевича. Да-с! Самый, что ни на есть наичернейший из всех наичернейших квадратов Малевича. Да что там Малевича. Не Малевича, а Пиздевича! Самого что ни на есть Алексея Пиздевича Малевича! Чей хер так заразительно блистал всю эту пасхальную неделю, озаряя собою ломящиеся от сирени сады и драгоценнейший орган Ольги Степановны.
Через неделю явилась огромная волосатая мать. Она нажала своим громадным пальцем на маленькую беленькую кнопочку звонка.
– Мамаша! – закричал Алексей Петрович, бросаясь за трусами в ванную комнату. – О, Господи, прямо-таки сверлит!
– Я же говорила тебе, что не надо было отключать телефон!
– Скорее!
Алексей Петрович натянул трусы и уже стремительно натягивал рубашку.
Между тем уже не просто мамаша клубилась в пока еще неясной полутьме за входной дверью, посылая и посылая пальцем свой недвусмысленный сигнал, а черная гордая мать оскорблено восставала за дверью мстительной тенью. А какого, собственно, хуя они ее не впускают?! То, блядь, не отвечали на телефонные звонки. А теперь еще и заперлись там, пидарасы, и затихли! Она оторвала огромный палец от звонка и приложила к двери маленькое безволосое ухо. За дверью что-то шныряло, шипело и пшикало, раздавались какие-то странные шуршания и свист.
Наконец забрякало в замке. И бледный сын ея, Алексей Петрович, открыл дверь.
– Зд-д-дравствуй, м-мама, – сказал он, заискивающе поднимая взгляд на ее огромное желтое с пунцовыми пятнами лицо.
– Заперлись тут, поэмаэшь, и трахаются, небось, с утра до ночи! – забасила она с порога. – И совсем не думают о потомстве! А уж давно пора не развлекаться, а детей рожать!
Она свалила в угол огромные черные сумки жратвы. Колбаса, масло, рыба, лимоны… Длинный розовато-коричневатый и, по странности все еще живой угорь венчал огромную кучу еды.
Ольга Степановна выплыла из спальни в ночном халатике, окаймленном у пояса какими-то бумажными пачками.
– Здравствуйте, Екатерина Федоровна, – вся дрожа, вымолвила она.
– Здравствуй, здравствуй, балерина ты моя, – отпыхиваясь, как паровоз, ответила ей Екатерина Федоровна. – Ну, что, опять случайно оборвался телефонный провод?
– Нет, нет, мама, – быстро ворвался в разговор Алексей Петрович. – Просто мы в-выключили звонок… то есть мы забыли его включить.
– Ах вот оно что, – усмехнулась Екатерина Федоровна и, подняв сумки, грузно пошла по коридору на кухню.
Там она сначала с чувством опустила их на стол, а затем подошла к холодильнику. Открыв его и оглядев содержимое, она оглушительно его захлопнула.
– Олечка! – раздалось на всю квартиру. – Ну что же у тебя совсем нет продуктов? Ты же заморишь Лешеньку голодом.
– Екатерина Федоровна! – не выдержала Ольга Степановна.
– Вот как на разные балерястые халатики, так у нее деньги находятся. А как на продукты…
– Мама! – не выдержал тут и Алексей Петрович.
– Ну что мама?! Что мама? Да, я и есть твоя мама! А чем меня мамой называть, лучше посмотри на свою жену. Я же не только о тебе забочусь. Посмотри, она же тоже, как скелет стала. Можно подумать, что всю неделю разгружала товарные вагоны. А, между прочим, для того, чтобы произвести на свет ребенка…
– Екатерина Федоровна! – закричала тут Ольга Степановна, и, как была в своих белых бумажных пачках, так и сползла в них вдоль коридорной стены на пол, отчего из-под одной из пачек выпросталась ее нежная розовая нога.
– Ну, што, што?!
Подобно артиллерийскому орудию, Екатерина Федоровна тяжело выкатилась из кухни и, слегка наклонившись вперед, развернулась в сторону коридора. И уже следующее ее «што» было подобно пушечному ядру.
– ШТО?!!!
Ольга Степановна лишь тихо простонала:
– Неужели вы не понимаете, что вы разрушаете семью…
– Ну, Котя, Котенька, – склонился над ней Алексей Петрович.
Скандал созревал.
И всего через полчаса уже не гордая черная мать, а бешеная черная фурия вырывалась из осининской квартиры, сверкая яростными зигзагами. Лифт тяжело опустил ее на землю с четырнадцатого этажа. И уже на земле Екатерина Федоровна разразилась дождями обильных материнских слез.
«Эту свою Котеньку он любит больше своей родной матери!»
Сердце бедного материнского Кинг-Конга забилось гонгами и из него вырвались самые жестокие слова, которые только может сказать мать:
– О, я умру, умру! И тогда ты будешь рыдать и рвать на себе волосы! Но уже будет поздно. Да, мой дорогой сын, будет уже поздно! Я буду лежать перед тобою в гробу!
Она представила, как она лежит в гробу. «Как невеста». И удовлетворенно сглотнула. Мрачно утерла лицо обширным носовым платком, подаренным ей как-то на Восьмое марта Ольгой Степановной, и стала грузно залезать в троллейбус. Машина заскрипела и накренилась, отчего водитель тревожно покосился в зеркало заднего вида. Был ли это тот же самый водитель, что когда-то вез и самого Алексея Петровича с памятного сеанса психоанализа, или не тот, сказать трудно. Кто их знает, этих водителей, иногда они вроде бы и те, а иногда как вроде бы и не те.
Алексей же Петрович с уходом мамаши вдруг напал на свою дражайшую половину. И напал так глубоко, так оскорбительно, что бедная Ольга Степановна не выдержала и стала собирать вещи. Узкие лопатки ее спины буквально содрогались от слез. Брильянтовые капли закапали в ореховую шкатулку, где она хранила свои драгоценности.
– Да-да-да! – кричал Алексей Петрович. – Я люблю свою маму! И я не позволю, чтобы ты говорила ей гадости! И если ты до сих пор не можешь родить…