Старик колебался, не зная, что делать; ему не терпелось вступить в разговор со своим молодым спутником. Но чтобы так вот, в дороге, завязалась беседа, надо уметь быть попроще, повеселее. Встретил в поезде незнакомого человека, так расскажи ему сначала что-нибудь занимательное:
«Между прочим, мистер, знаете, какой мне недавно случай, рассказали, вы, наверно, еще не слыхали? Об одном золотоискателе из Аляски; он там много лет прожил и за все это время ни одной женщины не видел». Надо только как-нибудь начать, а потом уже и про себя и про свои дела можно поговорить.
Но старику хотелось сразу же пуститься в рассказы о своей жизни. В то время как он произносил печальные и безнадежные слева, глаза его чуть улыбалась какой-то особенной, кроткой улыбкой.
«Если вам будет неприятно или скучно меня слушать, не утруждайте себя. Хоть я и стар и никуда не гожусь, я все таки малый неплохой!» — говорили глаза его, бледно-голубые и водянистые. Такие глаза бывают у бездомной собаки, и странно было их видеть на лице человека. Улыбку его тоже трудно было назвать улыбкой. «Не отпихивай меня, паренек! Если тебе нечего дать мне поесть, то погладь меня хоть немного, хоть чуточку, чтобы я поверил, что ты мне хочешь добра; мне уже достаточно за мой век надавали пинков». Глаза его все время что-то говорили на особом своем языке.
Уил поймал себя на том, что сочувственно ему улыбался. Да, старичок действительно чем-то напоминал ему собаку. Уил был доволен, что так легко его разгадал. «Кто умеет на все смотреть своими глазами, тот нигде не пропадет!» — подумалось ему. Мысли его уносились куда-то в сторону. В Бидуэле жила старуха, у которой была собака-овчарка. Когда наступало лето, старуха каждый раз собиралась остричь ее, а потом, в последнюю минуту, совсем уже принявшись за дело, вдруг решала, что стричь не надо. Она хватала большие ножницы и уже начинала кромсать ими шерсть собаки, но руки у нее тряслись. «Так что же, стричь или не стричь?» И минуты через две она решала, что стричь все-таки не стоит, «Очень уж она будет страшная!» говорила себе старуха, оправдывая тем самым свою нерешительность.
Наступало самое жаркое время, собака ходила, высунув язык, изнывая от жары. И вот, старуха снова бралась за ножницы. Собака терпеливо ждала, но хозяйка сначала выстригала широкую борозду у нее на спине, а потом опять приходила к выводу, что стричь не стоит. Ей, должно быть, казалось, что, срезая такую великолепную шерсть, она вместе с ней срезает и куски мяса. И продолжать она уже не могла. «Нет, нельзя же ее так уродовать!» — думала она, с самым решительным видом откладывая ножницы в сторону. И все лето бедная собака ходила какая-то пристыженная и смущенная.
Думая про собаку, Уил невольно улыбался и то и дело посматривал на своего спутника. Несуразный костюм старика чем-то напоминал ему наполовину остриженную овчарку. Как и та, старик выглядел смущенным и пристыженным.
Теперь Уил начал уже извлекать для себя пользу из этой встречи. Ему надо было взглянуть в глаза какой-то правде, а он не мог, не находил в себе сил. С тех пор как он покинул дом, вернее даже раньше — с той самой минуты, когда он вернулся из деревни и сказал Кэт, что хочет уехать, да все время гнал от себя какие-то мысли. А тут вот этот старичок и собака с выстриженной спиной вытеснили то, другое, помогли ему забыть о себе.
Вспоминался Бидуэл в ясный летний вечер. Старуха, хозяйка собаки, стоит у себя на крыльце. Собака вдруг вскакивает и бросается к воротам. Зимой, когда шерсть у нее опять отрастала, она не давала спуску ни одному мальчишке и поднимала каждый раз отчаянный лай. А на этот раз она полаяла было чуть-чуть, а потом притихла. «Я ведь и на собаку-то не похожа, и совсем мне не пристало обращать на себя внимание!» — должно быть, решила она. И вот она сначала яростно кидается к воротам и открывает пасть, чтобы залаять, а потом вдруг, как будто одумавшись, поджимает хвост и торопливо семенит домой. Мысли эти смешили Уила. С тех пор как он покинул Бидуэл, ему в первый раз стало весело.
Старик продолжал рассказывать о себе и о своей жизни, но Уил уже не слушал его. Самые противоречивые чувства боролись в нем: будто два голоса переговаривались вдалеке, а он безмолвно стоял где-то в длинном коридоре и только прислушивался к ним. Голоса эти доносились из разных концов дома, и он никак, не мог решить, которому из двух отдать предпочтение.
Конечно, Уил оказался прав, — старик был корнетистом. Так же как и отец, он, должно быть, играл в духовом оркестре, и на полу в потертом кожаном футляре лежал его инструмент.
Спутник Уила рассказал, что жена его умерла и он, уже пожилым человеком, женился вторично. У него были кое-какие сбережения, и вот он ни с того ни с сего перевел все на имя своей второй жены, которая была моложе его на пятнадцать лет. Она завладела деньгами, купила большой дом в рабочем районе Эри и стала сдавать комнаты с пансионом.
И вот, в собственном же доме, старик как-то совершенно потерялся. Его ни во что не ставили. Так уж вышло. Надо было думать о жильцах — заботиться об их нуждах. У жены его было два уже почти взрослых сына; оба работали на заводе.
Само то себе это было не плохо, за содержание сыновья платили, что полагалось, но и с их нуждами тоже надо было считаться. Раньше, перед тем как лечь спать старик любил поиграть на корнете, а теперь он каждый раз боялся кого-нибудь потревожить.
Ему становилось не по себе; он ходил из угла в угол, стараясь ни с кем не заговаривать и вообще не попадаться никому на глаза. Одно время он даже хотел устроиться работать на заводе, но его туда не приняли, помешали его седины. И вот однажды вечером он ушел из дому и поехал в Кливленд, где надеялся получить место хотя бы в оркестре какого-нибудь кинотеатра. Но из этого тоже ничего не вышло. Теперь он возвращался в Эри, к жене. Он написал ей письмо, и она ответила, чтобы он приезжал.
— Знаете, почему в Кливленде меня в оркестр не взяли? Не оттого, что я так уж стар, нет, а вот губы не годятся, — объяснял он; сморщенные старческие губы его слегка дрожали.
Уил не мог отделаться от мысли о собаке-овчарке. Как только губы старика начищали дрожать, губы Уила дрожали тоже.
Но что же с ним такое творилось? Он стоял в коридоре дома и слышал два голоса, звучавшие одновременно. Уж не хочет ли он заглушить в себе один из них? А что же значит тот, второй, от которого ему не удается отделаться, со вчерашнего вечера, не то ли, что окончена его жизнь в Бидуэле, в доме Эплтонов? Может быть, этот второй голос издевается над ним, хочет убедить его, что, он повис в воздухе и что на земле ему больше нет места? Но неужели Уил в самом деле боится? Чего ему бояться? Он ведь хотел этого быть взрослым, твердо стать на ноги, так что же с ним такое? Неужели ему страшно оттого, что он становится мужчиной?
Он делал отчаянные усилия, чтобы справиться с собой. Слезы блеснули в глазах старика, и Уил тоже чувствовал, вот-вот расплачется, хотя хорошо знал, что этого-то и не следует делать.
Старик говорил и говорил, без умолку — он рассказывал обо всех своих горестях, но слова его уже не долетали до Уила. Юноша все больше и больше уходил в себя. В памяти всплывали детские годы, годы, проведенные в Бидуэле, в доме Эплтонов.
Вот занятый работой взрослого Фред окидывает своих сверстников торжествующим взглядом. Картины прошлого целой вереницей проходили теперь перед Уилом. Вот он вместе с отцом и Фредом красит стены амбара; два деревенских мальчика подошли, остановились и глазеют на Фреда, который стоит на времянке. Они что-то кричат ему, но Фред и не думает отвечать. С важным видом шлепает он кистью по стене и время от времени оборачивается и сплевывает через плечо. Том Эплтон глядит в эту минуту на Уила; у того и у другого где-то в уголке глаз играет улыбка. Да, со старшим сыном отец уже на равной ноге, они товарищи по работе и чудесно понимают друг друга. Оба они с любовью глядят на Фреда: «Глядите-ка, Фред уже строит из себя взрослого!»