На линии началась беспощадная расправа с беззащитным поездом. Самолеты, низко и не спеша пролетая вдоль состава, прошивали вагоны очередями. Расстреливали бегущих от поезда людей — кощунственно, бесчеловечно, издевательски. Никита и Нина видели, как по насыпи мимо чугунных колес шла, спотыкаясь, беловолосая девочка в голубом платьице, та самая, которую Никита взял на площадку: она, очевидно, искала мать. Нина рванулась было к ней, но Никита осадил ее. Самолет, снизившись, небрежно, словно игрушку, кинул бомбу; полыхнул взрыв. Пыль рассеялась. Голубого платьица не было. Вагон отшвырнуло, он загорелся. Нина зажала глаза кулаками, подкошенно села в рожь, простонав:
— О, Никита!..
Никита молча смотрел побелевшими от ненависти глазами на страдания, на гибель русских людей; кулак, захватив горсть колосьев, сжался до боли в суставах. Грудь до краев налилась тяжелым, точно свинец, чувством мести, — не продохнуть.
— Встань, — сказал он Нине. Девушка поспешно поднялась, прерывисто, со всхлипом вздохнула, сдерживая рыдания. — Идем! — Лицо у него было каменное, на скулах затвердели бугры, взгляд неподвижных глаз был сухим и неумолимым.
Они двинулись хлебами наугад. Позади, на высокой насыпи, цепочкой жарких костров пылал длинный состав вагонов.
— Сегодня вечером или завтра я отправлю тебя в Москву, — сказал Никита, прокладывая Нине дорогу в густой ржи.
— А ты?
— Я останусь здесь.
— Обо мне можешь не стараться, я останусь с тобой, — ответила Нина. Он не оглянулся, не замедлил шагов.
— Будет трудно, — произнес он после долгого молчания.
— Я не боюсь, — ответила Нина. Вокруг стояла, купаясь в голубом текучем мареве, желтая поспевающая рожь; ласково, с нежнейшим звоном, шуршали ее колосья; вспархивали из-под ног прибитые оглушительными взрывами к земле жаворонки; трепеща крылышками, они взвивались свечкой, пели — испуганно и всполошенно. Далеко впереди, преграждая путь широкому ржаному разливу, вставал темной, хмурой стеной лес.
Никита молча и угрюмо шел впереди. За ним, ни на шаг не отставая, следовала Нина.
Раза три он спрашивал, приостанавливаясь:
— Не устала?
Она тихонько подталкивала его.
— Иди, иди…
Они пересекли ржаной массив, миновали перелесок, прохладный и тихий, с густым, застоялым запахом трав, палых листьев и коры, и дорога вывела их опять в открытое поле. Далеко-далеко, казалось, на краю земли, тонул в синей мгле лесок, тоскливо и заманчиво влекущий путника.
— Отдохнем, — сказал Никита и снял с плеч мешок.
Они сели сбоку дороги на теплую, нагретую солнцем траву. В знойном безветрии зрели овсы, в зеленых стеблях стрекотали кузнечики. В небе недвижно застыли сахарной, ломкой белизны облака, должно быть, из них струились вниз песни жаворонков, такие осязаемо-ясные, что казалось, подставь кепку, и они звонкими, прозрачными хрусталиками натекут до краев. Нина не слышала ни песен, ни скрипа кузнечиков, даже василек, сияющий синей звездочкой, не сорвала, а только примяла рукой. Она чутко и пугливо ловила другие шорохи земли, в широко раскрытых глазах ее как будто навсегда отпечатались испуг и боль, — картина бомбежки поезда неотступно преследовала ее. Никита с сочувствием улыбнулся ей.
— Сидеть с ножками на диване, у торшера, с книжечкой в руках куда приятнее… Из окна папиной библиотеки земля казалась нарядной, словно клумба цветов. А она, земля-то, вот какая! Загулял по ней огонь, полилась кровь… — Он растирал на ладони сухой, хрусткий листок: сильно тянуло курить, а табак давно кончился.
Нина вдруг встрепенулась, как вспугнутая птица, и вскочила: по дороге рассыпался характерный треск. Никита тоже встал. К ним, растягивая над овсом завесу пыли, мчался мотоциклист. Никита и Нина переглянулись: скрываться было некуда. Он чуть отодвинул девушку за свою спину, остро жалея, что безоружен.
Мотоциклист притормозил машину, уперся ногами в колею. Мотор сухо выщелкивал синий дымок. Гитлеровец, пыльный и утомленный, бесстрастно оглядел Никиту, потом Нину, едва заметно улыбнулся, медленно приоткрыв белый оскал зубов.
— Турист? — насмешливо спросил он.
Никита утвердительно кивнул. Немец ткнул большим пальцем себе в грудь и опять насмешливо произнес слово «турист». Затем он глухо, торопливо, с раскатистым «р» проговорил что-то, из чего Никита уловил лишь «деревня Журавка», — должно быть, спрашивал дорогу. Никита махнул рукой в том направлении, куда ехал немец. Мотоциклист опять улыбнулся, снял фуражку, вытер лоб платком. Потом вынул пачку сигарет, прикурил от зажигалки. Никита с жадностью вдохнул запах дыма. Мотоциклист уловил этот вдох и протянул Никите пачку. Никита осторожно взял сигарету. Мотоциклист пробормотал что-то и показал Никите три пальца: бери, мол, три штуки. Тот взял. Прикурил от зажигалки, затянулся, прищурясь, глядя гитлеровцу в лицо: человек как человек, ничего зверского, «фашистского», не видно, лицо простое, даже приятное, разве только глаза, сине-белые, без блеска и тепла, выдавали его душу, холодную, равнодушную и безжалостную… Мотоциклист еще раз показал в улыбке белый оскал и уехал, затрещав мотором.
— Скажи, пожалуйста, какая гуманность! — усмехнулся Никита, провожая его взглядом. — Турист…
— Ты заметил, какие у него глаза? — сказала Нина обеспокоенно. — Мутные, словно мертвые. Ох, страшно попасться такому. Свернем с этого пути, Никита. А то возвратится — мы ведь не знаем, где эта Журавка, — тогда уж он покажет фашистскую гуманность…
К вечеру они достигли села Жеребцово, в восемнадцати километрах от железной дороги. Над селом стояло затишье. Садилось солнце. Длинные темные тени легли поперек улиц. Куры отряхивались от пыли и тянулись во дворы. От избы к избе пробежали, что-то крича, два мальчика, и опять все смолкло. Никита и Нина обогнули прудик, затянутый зеленой ряской; у берега прямо от воды вставали три молодых тополя. Путники поднялись на изволок к домам, свернули в проулок и постучали в окно. Женщина робко приоткрыла створку и торопливо объяснила, где сельсовет.
Сельский совет помещался в бревенчатой избе на площади, рядом со школой и магазином. На крыльце, занимая все ступеньки сверху донизу, сидел, полуразвалясь, громоздкий и ленивый парень с винтовкой между колен — Иван Заголихин, как потом узнал Никита. На подошедших к нему незнакомых людей он взглянул угрюмо и подозрительно.
— Что надо? — спросил он и пристукнул прикладом о ступеньку. — Кто такие? — Никита объяснил.
Иван нехотя поднялся и, сутулясь, прошел в сени, затем в избу. В окне появилась крупная лысая голова. Тут же скрылась. Иван, выйдя опять на крыльцо, мотнул головой, приглашая Никиту и Нину войти.
В избе находилось человек шесть мужчин — сельские коммунисты. Человек с широкой лысиной, с рыжеватой щеточкой усов, немолодой, грузный, спрятал бумаги в стол и оправил белую вышитую косоворотку, подпоясанную узеньким ремешком. Никита понял, что это и был председатель.
— Здравствуйте, товарищи, — сказал Никита, проходя к столу и подавая руку сперва председателю, потом остальным; Нина присела на лавку у порога. — Нельзя ли у вас определиться? И вообще… обрести права гражданства…
Находившиеся в избе с удивлением, с затаенным недоверием смотрели на парня и на девушку. Невысокий, гладко выбритый, в кепке, с быстрыми черными глазами, инструктор райкома Мамлеев пересел к председателю, пригласил Никиту.
— Садись. Кто такие будете? Откуда? Куда?
Никита сел и положил на стол партийный билет, отпускное удостоверение, паспорт. Мамлеев и председатель тщательно просматривали документы. Коммунисты, подойдя, навалились грудью на стол, повертели в руках и паспорт и удостоверение.
— Кузнец, значит? — Мамлеев оторвался от документов, взгляд его стал пронзительным.
— Как же вас сюда занесло? — спросил кто-то с недоверием, — Почему не уехали в Москву?
— Может, ты там нужен позарез…
— И почему именно наше село тебе приглянулось?
Никита подождал, когда будут выложены все вопросы, потом обстоятельно объяснил, как он приехал в отпуск, как в деревне работал в кузнице, как узнал о начале войны, как шли они пешком, как разбомбили поезд и как он твердо решил остаться здесь партизаном. В неторопливом рассказе его коммунисты уловили правду.