Отвечает юнош: — Отойдут, плюново дело. Я лучше едой займусь… Мелетий за просвиркой было полез, да остановил его ночной гость: — Не трудись зазря, брат. Тута у меня в узелке всего напихано!
Отрезал от каравашка тонёхонький краешек, рыбку достал. Ест, покашливает, молчит.
Мелетий говорит юношу: — Ложись, брат, на койку, а меня моленье моё ждёт. Спи, а завтра к Сысою сказаться поведу.
Встал в угол Мелетий и до утра поклоны бил. А гость лежал в другом углу и грел ноги под Мелетиевым тулупом.
Неспокойно горела Мелетиева свеча, словно дул кто на неё, насмехаясь. Да ещё необычно скрипел снег в морозе. Но притихли бесы в ту ночь. Таково было приказанье Гаркуна, ныне лежащего на койке неистового Мелетия.
Утро развернулось, ровно алая роза в снегах. По сугробным макушкам сосен утренних в сизом небе, ковыляет как бы медный таз. Синие и лиловые тени бегут, струи воздуха резвы и гибки.
В скиту било гудит, сзывая к работе. Из пекарни дым повалил в небо скрученным натугою прямым снопом. Пятеро манатейных в бор ушли, дровоколы. Мелетий ночного юноша к Сысою повёл.
Стучит Мелетий в келью скитским обычаем: — Осподи Сусе… Юноша всего тут передёрнуло, и в волнении стукнул он ногой, однако, спохватившись, сказал: — Адов холод у вас тут!.. Мелетий ему улыбнулся кротко: — А ты што? Был там, аль как? А уж из кельи голос Сысоев: — Аминь, войди, брат! Входит Мелетий с юношем. У Сысоя в келье умильно, доска голая, а на койке хоть бы половичок. Сысой спрашивает: — Ты что за человек, пришёл ночью. Каки тебя сюды ветры завеяли? Юнош начинает: — А я Матвей, а отец мне богописец Фёдор из Тотьмы. И я тож, по родству моему, боженятами живу…
Сысой подумал: да-кось я его попрошу Нифонта нам списать. — А отколе ездишь, что по таким глухим местам. Сюда и волк нечаст! Юнош, в глаза Сысоевы лбом уперевшись, сказывать стал: — А ехали сутемень я да отец мой, Федор, в Верхнюю Пучугу храм писать. Нас настигли трое-пятеро гулевых, вроде как бы Ипатовых. Хоть ноне про Ипата и не слышно стало. Говорят, молоньей их сожгло враз… У юноша на лбу синие жилы разбежались. Глаза долу опустив, виновато шепчет Сысой: — А дальше как? — Как? Во всю конску пору гнали мы, а сугнали нас. Вруч сперва ударились… Да шибанул один, плешак озорной, отца-то ногой в утробу. Отец пал, а я бегом ушёл, узелок схватив. У меня в нём и прибор весь, и пищи кусочек…
Смотрит юнош в Сысоя, встают пред Сысоем виды, незабываемые ввек. Вот бьёт Ипат кистенём купца. Вдарилась кость о кость, распалась голова с удару. У толстуна того бородавка под глазом сидела большая, чёрной поговицей, как бы треглазый. А то старуха на богомолье ехала, Гараська зашиб. Много добра взяли, одних телогрей всем по паре достало. Лежала старая, руки раскинув по снегу, кровь по снегу брусникой цвела. А с ней девочка была, в атласной телогрейке, огоньки по алой земле, всё просила: «Меня не тронь, дяденька, я баушкина внучка!» Ипат её Проньке Милованову подарил.
Кровь застилает глаза Сысою, волос седой шевелится. Но осилил себя: — А к нам попал как? Не отводит чёрный юнош глаз: — Шёл, вижу — крест в луне. Думал, без пенья стоите, ан, а брат отворил мне! — на Мелетия указывает. Сысой головой трясёт: — Экой встряс, был-убили! А мы и не слыхали, чтоб недобрые вкруг нас гнездились. Ну так вот, живи у нас бельцом до весенья, келью дадим. У нас в четвёртом годе от мухи один погиб, живи в его келье. Да вот, кстати, парень… Образ Нифонтов,? усердно молю, — учини ты нам. Очень большая надоба!
Побезмолвствовали. Потом говорит Сысой: — Ступай, обживись, согрейся, — дело подождёт. Скит бельцу не гроб, не неволим моленьем да ладаном…
Забурлило пламя в Гаркуне, и в волосах его, благообразно расчёсанных, встрепенулся незримо кривой его рог.
И закрылась за ним дверь, и сказал Сысой: — Слава вся сотворившему благая…
Дали Гаркуну, предводителю малых, Зосимову келью, стали братом его звать за приятность лица и ласковость речи. Стал жить Гаркун у Сысоя за пазушкой, а вечерами пришедшей весны, когда свет ровен и благость таится в воздухах, писал Гаркун неспешно преславного Нифонта.
Потёмки бором идут, роняют сосны хрустальные слёзы. Солнце край неба плавит, белой тканью по болотам стелется весенний парок.
Негромко скорбит на Сысоевой колоколенке великопостная медь. И несётся звон птицей но весеннему ветру, сядет на сук, вытянет к востоку меднопёрую шею свою и тоскует так.
На землю приходит великий покой.
Сысою надо идти служить вечерю. Гарасим заходил: робята в сборе. Встал с лавки, недужилось. Сысой двинулся манатью надеть, а манатья-то и пошла к нему сама, широко раскинув воскрылия. Но не подвигнулось сердце Сысоево нимало: — Уйди, ты, иду вечерю служить. Тогда, трепеща крылами, падает манатья чёрной птицей к ногам его.
Новопринятый белец Нифонта пишет. Вода в стеклянном шаре, а за ним лучина полыхает и круглым ярким светом бьёт но левкасной доске. На ней стоит грозный Нифонт как бы жив: лицо его одутловато и насуплено, червонны уста, пламенем горит чернь молитвенных глаз. Вот-вот задымит кадило в шуйце и двинется двуперстьем вохряная десница.
Ныне расписывает белец доличное. Тронул празеленью, — радостные сверкнули берёзки. Тронул киноварью, — зацвели позади вceхвaльнoгo Нифонта 6лагоуханные цветы райского сада. Теперь бесов написать надобно, попираемых преподобным.
Встал чёрный белец середь кельи, хлопнул в ладоши дважды и четырежды, полезли из подполья, толкаясь и сопя, беспятые. Им зашипел Гаркун, на доску чёрным словом указывая: — Ступайте сюды, да скоро, да чтоб гладко было.
Полезли шершавенькие на доску, прилипли к доличному письму, расплющилось листом подпольное племя и замерло под пятой преподобного, — живей и не придумать.
Грозен здесь Нифонт и строг. Но нет в этих глазах прощенья. Ужасен здесь Нифонт и величествен, но вот-вот задрожат в смехе длинные стрелы чёрных Нифонтовых ресниц.
А тем временем смерклось, и ночь пришла по следам смеркоты. Вытек на небо звёздный ручей, омывать ему до конца веков нехоженые нами, невиданные голубые страны.
Выходит зверь страстей, Тырь, просовывает морду в тайники бора, пьёт ненасытно благостное молчанье весенней земли. Зацветают травы, прозвенело как бы ручейком, темной тучкой отразилась в синих омутах неба Сысоевых людей скорбь. — Беги-кось в сборню. Нифонта счас святить будем. Неистовый Мелетий уж за Сысоем побёг!
Суетятся манатейники: вот благодать на нас через Нифонта-т снизойдёт! В сборне все двадцать, без Сысоя, а двадцать первым Матвей. Он тут же стоит, а напреди деянье рук его, суровый, двуперстый Нифонт. А рядом с Матвеевым Нифонтом тёмный Спас, — лик широк, очи мудры, некудрява бородка.
Сысой вошёл, ногой словно змия давит, крепкий у Сысоя путь. Прошел, стал наперёд. — За молитву… отец наших… Робята аминем откликаются.
А вечер был. И словно б птички ласковые в сборню налетели: вечернее светило косо упадает в оконца. Сели птички на пол, на стены, жёлтые по чёрным манатьям,? того гляди щебетаньем своим о далёких странах суровое моленье спугнут.
Птичка одна к Нифонту прыгает, а другая к Спасу. Не может первая на Нифонтову доску взобраться. Спасова же прыгнула прямо на чело Спасу зажгла гневом запавшие очи.
А уж водокрестие минуло. Опускает Сысой мутовку в окованное ведёрце, кропить, взмахнул над головами, — полетели по кругу радужные капли, и случилось лютое чудо.
Прыснули бесы с иконы врассыпную, кто куда, скрипя жестоко зyбами. Понесло легонько палёной псиной. Поднял беспамятно архирейские ризы свои Нифонт и, за голову схватясь, ринулся в дверь стремглав. Копытами простучал, пхнул Сысоя плечом, Мелетия рогом хватил наотмашь… И нет никого, — и пусто, и голо, и лукаво.
Тут робята расшестоперились, Матвея ищут: — Ах, мы вора убьём да воронам его в ров кинем. Эй, ишши, смутщика!
К двери кинулись, и не остановил их Сысой, подавленный смыслом сего вечера. Рогатиной пронзилось его сердце, — сквозь щель рогатины той надежда вытекать стала.