- Освободили, в самом деле? - спросил он недоверчиво. Его зрачки опять словно заволокло туманом. - Ты ведь был осужден, зачем же им тебя вдруг отпускать?

- Дело пересматривают. На середину января назначено новое следствие. Прокурор, видимо, так убежден в оправдательном приговоре, что уже заранее выпустил меня на волю.

- А… кто же убил Мадера?

- Понятия не имею. Никто не может ответить на это, по крайней мере сейчас. Конечно, розыски продолжаются. Пока лишь твердо установлено: когда мы с Мадером шли по дороге, за нами шел еще кто-то. Возможно…

- Но ведь доказательств вроде хватило! - раздраженно перебил он меня. - А теперь, значит, не хватает, и клетку распахнули, вылетай?

Казалось, он разочарован. Забавно: пока Фриц считал меня виновным и беглецом, он от души хотел мне помочь. А теперь?

- Рад, что освободился? - спросил он хмуро.

- Еще бы!

- Ты не учитываешь вот чего: у нас в деревне всякий считает, что старого Мадера отправил на тот свет ты, только ты настолько хитер, что тебя не уличишь. Все будут обходить тебя за версту. Оно, правда, лучше, чем сидеть за решеткой.

- Но ты-то не веришь…

Фриц, не дослушав, отмахнулся.

- Ты меня знаешь. Я человек прямой. Так вот, чтобы не было недомолвок. Я считаю, что это сделал ты. Уверенность лучше, чем сомнение, оно, как ржа, разъедает.

От его слов пропало радостное настроение. Во мне поднялось какое-то необъяснимое чувство страха. Я лихорадочно соображал, как доказать Фрицу, что я невиновен, но чем больше подыскивал аргументов, тем яснее понимал, что он попал в мое самое уязвимое место. Я уже не радовался возвращению домой. Еще утром свобода казалась мне такой лучезарной… А теперь? Роскошный павлин превратился в жалкого воробья-замухрышку. Так и не найдя убедительного ответа, я лишь сказал:

- Полиция продолжает розыск и, наверно, поймает убийцу.

- А есть подозрения? - Фриц втянул голову в плечи.

- Конкретных нет.

- Ну вот видишь. - он глубоко вздохнул и шумно выдохнул. Все его оговорки и возражения словно развеялись с этим выдохом. Он опять улыбнулся, похлопал меня по плечу. - Не обижайся, Вальтер. Ты же спросил, что я об этом думаю. Хотел пировать, пришлось горевать. Но ты не унывай. Так или иначе, можешь на меня рассчитывать. Как-нибудь вместе выберемся из этой чертовой истории. Свет не клином сошелся на нашем захолустье, где твой надел - твоя кормушка. Ладно, пошли к старику. Вот глаза выпучит!

Фриц подтолкнул меня к двери, ведущей в хлев, и, отодвинув засов, ногой распахнул ее.

Отец ничуть не удивился. Он взглянул на нас, поморгал и, когда я протянул ему руку, не очень-то охотно пожал ее. Потом кивнул мне и проворчал:

- А, приехал. Небось соскучился по работе, а ее у нас невпроворот. Только… - Он невозмутимо повернулся к коровам.

Вообще-то я редко видел его взволнованным. Помнится, даже в тот день, когда отец - последним - записался в сельскохозяйственный кооператив, хотя его глаза пылали ненавистью, внешне он оставался невозмутимым. Лишь мать, Фриц да я заметили, что его так и распирает от гнева. Оба агитатора из районного совета даже не почувствовали напряженной атмосферы, они скорее подивились тому, как этот крестьянин, перечитав бумагу пять раз, спокойно, с достоинством взял ручку и размашисто поставил свою подпись. Его скуластое лицо оставалось непроницаемым, только глаза сверкали да тонкие губы чуть кривились в язвительной усмешке…

И агитаторы потом даже упрекнули бургомистра за то, что он считал Эдвина Вайнхольда «особо тяжелым случаем».

Втроем мы вернулись в дом, молча вымыли руки и уселись за стол, покрытый белой скатертью. Отец не терпел такой «роскоши»; он чувствовал себя увереннее, когда тарелка стояла на клеенке, с которой легко можно было вытереть пролитый суп. Но мать, не слушая возражений, ради праздника постелила белую скатерть.

Картофельный салат мне очень понравился, я даже не заметил полного блюда с сосисками, но мать напомнила мне о нем.

Ели молча. Каждый был занят своими мыслями, и я сомневался, что эти мысли связаны были с праздником. Молчание нарушалось, лишь когда Фриц требовал какое-нибудь блюдо или мать просила передать ей баночку с горчицей, которую отец поставил возле своей тарелки. Держа сосиску скрюченными пальцами, он торопливо макал ее в баночку и застывал в ожидании, пока мать деликатно брала горчицу на кончик ножа и возвращала баночку. Мы с братом предпочитали хрен, от которого вышибает слезы из глаз и перехватывает дыхание, если ненароком вдохнешь ртом, откусывая сосиску… Сочельник дома. Все как в прежние годы, и тем не менее все совершенно по-другому. Мне бы радоваться, но после разговора с Фрицем я чувствовал себя пришибленным. В тюрьме я считался «чужаком» за приторно-сладковатый аромат невиновности, исходивший от меня. Здесь я тоже буду «чужаком» потому, что отравляю воздух смрадом тяжкой вины. Я готов был проклясть мир, не оставлявший меня в покое. Где же мой дом? Не здесь и не там. Куда спрятаться, чтобы наконец обрести покой?

Интересно, что поделывает сейчас Ула? Фриц намеревается на ней жениться, а к нам даже не пригласил. Странно. Может, она отказала ему? Радостная надежда рассеяла мои мрачные мысли. С языка уже готовы были сорваться вопросы, но я сдержался. Не стоило ссориться с братом в первый же день этой зыбкой свободы. В конце концов, он вел себя очень порядочно, хотя и не сомневался в моей виновности.

А что, в сущности, было порядочного в его поведении, если он помогал, по его мнению, убийце? Что это, жалость во спасение чести семьи?

Мать поднялась и погладила меня жесткой ладонью по голове. Пляшущие огоньки светились в ее глазах… «Хоть она счастлива», - подумал я.

Она убрала со стола. Мы с братом продолжали сидеть, а отец направился к своему шкафчику, ключ от которого никому не доверял. Как всегда, к рождеству он, разумеется, купил бутылку болгарской сливянки, крепкой, но приятной на вкус. Тем временем мать поставила на стол рюмки из тонкого стекла. Фриц курит сегодня «Ориент», а отец угостил себя настоящей гаванской сигарой, упакованной в стеклянную трубку. Обычно брат курил «Дюбек», отец же покупал третьесортные сигары по двадцать пфеннигов за штуку. В праздники он делал исключение, хотя об экономии и тут не забывал - после еды сразу гасил свечи на елке. Но порой казалось, что свою несносную скупость он запирал в такие дни в таинственный шкафчик.

Мы чокнулись.

- За твою свободу, Вальтер, - сказал Фриц и одним глотком осушил рюмку.

Я последовал его примеру. Отец, немного подумав, выпил сливянку маленькими глотками. Затем не спеша раскурил сигару и как бы вскользь спросил меня:

- Где же ты собираешься устраиваться?

Я растерялся. Поглядел на него, на брата. Что хотел этим сказать отец? Брат пожал плечами. Мать отложила в сторону вилку. Наконец я понял: мне нельзя оставаться дома. Это отец решил бесповоротно. В смятении я перевел взгляд на мать. В ее глазах блестели слезы. Она покорно опустила голову. Фриц молча налил вторую рюмку и выпил.

Не мог же отец принять это решение прямо сейчас; наверно, он принял его давно, еще до моего ухода в армию. Откровенно говоря, я не думал идти добровольцем, однако отец то и дело нажимал на меня и приводил хитрейшие аргументы в пользу военной службы, хотя сам обычно шумел по поводу всего, что касалось государства. Он даже уговаривал меня поступить затем в офицерское училище. А Фриц еще и солдатом не отслужил. Так было заведено в крестьянском доме: да свершится воля отца.

Он хотел прогнать меня из Рабенхайна, это я понял. Фриц был его любимцем, которому должна достаться усадьба, и отец опасался, что я воспротивлюсь. Я усмехнулся. Теперь вовсе не обязательно иметь свой двор тому, кто хочет стать крестьянином. Сельскохозяйственным кооперативам позарез нужны специалисты, особенно молодежь. Для них строили современные дома и общежития. Но в глазах отца такие «бездворные» крестьяне оставались чужаками, мошенниками и неумехами, которых следовало гнать в шею. Он признавал крестьянином лишь того, кто владел собственной усадьбой, и чем она больше, тем лучше. Время остановилось для него много лет назад. Неужели он так и закоснеет в прошлом?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: