- Извиняюсь, товарищ старший лейтенант, - появившись в дверях, негромко сказал вестовой. - Все, как приказано.
- Шабаш! - довольно объявил Иван Огарчук, останавливая патефон, и выразительно потряс кистью. - Всю руку отвертел с этой механикой.
Ужинали в узкой продолговатой учительской. Высокое окно было завешено плотным домотканым рядном, в углу на облезлой тумбочке горела керосиновая лампешка, зато стол был накрыт с королевской, почти немыслимой по тем временам роскошью: разогретая на сковороде свиная тушенка с капустой, круг копченой колбасы, зеленые огурцы, толстыми ломтями солдатский, кирпичиком, хлеб, две трофейные, обтянутые сукном фляжки, напополам распластанные головки лука с горкой - на газете - соли.
Всего навалом - сегодня еще получали по старому списочному составу... Насупясь, Тимофей плеснул понемножку девушкам, по полной себе, лейтенанту и пытавшемуся возражать Андрею, своему вестовому, - комбат только молча покосился на него, и тот умолк.
- За ребят, - сказал Тимофей и, не ожидая никого, двумя глотками, словно торопясь залить, потушить то, что горело внутри, опорожнил стакан.
- Ничего, товарищ старший лейтенент, - успокоил вестовой, держа стакан на весу, - пополнение толковое, мужики крепкие идут.
- "Пополнение, пополнение"! - Тимофей медленно и тягостно вздохнул. - А Сашки Глотова нет. А Митрофанова нет. Жучка - тоже нет...
- Ладно, комбат, назад смотреть - впереди не видеть, - мудро остановил его Иван Огарчук, придерживая рукой задергавшийся под левым глазом мускул. Он был мыслитель, лейтенант Иван Огарчук, только некогда ему было мыслить на огневой в рисковой должности командира роты, в которой, при его бесшабашной храбрости, он и так, вопреки возможному, ходил уже полгода...
Обычно державшийся со своим комбатом на равных, вестовой бегло закусил и вышел, следуя неписаному мужскому закону о том, что третий, то бишь пятый, лишний.
Сидели парами, друг против друга, и если там, в пустом классе, добрых два часа подряд танцуя, они не выпускали из рук своих девушек, то сейчас сидели отодвинувшись, словно бы даже случайно опасаясь дотронуться до них. Тимофей не хмелел - в молодости его ничто не брало - и, думая о своем, все замечал. Уродливо колеблющиеся тени на голой стене, быстрый предостерегающий взгляд лейтенанта - когда Тимофей снова потянулся за стопкой, умение того же Ивана незаметно и навязчиво угощать девушек пошучивая, балагуря и между делом подвигая то хлеб, то колбасу.
- Тимоша, а вы почему не едите? - спросила Аня, раскрасневшаяся от глотка водки.
- Ем, ем, - Тимофею было приятно, что она заботится о нем, он выпил, закурил, не закусывая. Смущаясь своей смелости, Аня отобрала у него папиросу, погасила, примяв о жестяную крышку консервов. Все рассмеялись, и за столом опять стало легко и свободно, как недавно в пустом классе.
Договорились, что если, конечно, ничто не помешает, собраться завтра. Было уже довольно поздно, Иван пошел проводить свою украиночку, Тимофей Аню. На крыльце он невольно зажмурился: августовская ночь была чернильно-темная, без звезд, и удивительно, что Аня лучше ориентировалась, чем он. Споткнувшись обо чтото, Тимофей взял девушку под руку; тихонько посмеиваясь, она, как поводырь, уверенно вела его по пустым улицам. Гарью почему-то пахло сильнее, чем днем, смутно белели остовы русских печей, уцелевших после пожарищ; с запада, напоминая о призрачности тишины и покоя летней ночи, докатился глухой, смягченный расстоянием удар. Глаза наконец освоились с темнотой, Тимофей различил оставленную на углу немецкую гаубицу, задравшую черный тупорылый ствол - как пес, собравшийся завыть по мертвому хозяину; в глубине какого-то коридора, настежь открытого в такой поздний час, бледным синим светом горела лампочка.
- Райком партии, - попутно объяснила Аня, негромко рассказывая о своем городе.
Повеяло чем-то прочным, успокаивающим - все вокруг встало на свои места, жизнь, хотя и трудная, тревожная, продолжалась. Не сумев выразить все это словами, Тимофей крепче прижал к себе теплый локоть девушки; привыкая или смиряясь, Аня на секунду умолкла и снова негромко рассказывала, каким уютным и зеленым был их городок до войны, как тоскливо жилось в оккупации, что теперь все наладится. Нет, она не совершила ничего героического, она даже не была в партизанах к, скрыв, что она учительница, как и все, работала на уборке хлеба, на заготовке дров, и почему-то вот такая, обыденная, давно не евшая досыта, доверчивая, она становилась Тимофею все ближе, хватит этого сурового, героического и с них, солдат. Пальцами он нашел на ее ладони плотные бугорки мозолей, мягко погладил их, Аня опять на секунду замерла и опять, справившись с волнением, оставила свою руку в его руке.
- Я теперь тут под навесом и сплю, - стоя в калитке, простодушно сказала Аня, не подозревая, как, впрочем, минуту назад и Тимофей, чем это обернется. - Устали уж запираться и таиться. Хоть на воздухе...
Он целовал ее лицо, шею, губы; она отворачивалась, отталкивала и сама, помимо воли, льнула к нему, помогала, холодея от ужаса, нетерпеливым и неумелым рукам.
Полный щемящей невыразимой нежности, благодарности и гордости - за то, что был первым у нее, он уже знал, что теперь он не один, что это навсегда, до тех пор, пока живет и ходит по земле, что никогда он еще не был таким сильным, почти всемогущим. Окажись он не вчера, а сейчас у той проклятой высотки, с которой безостановочно скатывались танки с белыми крестами, он сам, один раскидал бы их, как спичечные коробки! Бережно и благодарно он погладил ее рассыпавшиеся по подушке волосы, коснувшись мокрых глаз, испуганно и хрипловато спросил:
- Ты что?
- Так это... глупый ты, - шепотом ответила Апя, притягивая к себе его чубатую голову.
...Покидая ваш маленький город,
Я пройду мимо ваших ворот.
Нет, не прошел Тимофей мимо ее ворот - они остались на другом конце города. Не прошел потому, что в ту же ночь, на рассвете, их подняли по тревоге и он не сумел даже сбегать проститься, сказать самое главное.
Аня еще спала под своим навесом, улыбаясь во сне припухшими губами, когда он, стоя на пригорке, пропускал грозно топающую кирзой колонну и все оглядывался, оглядывался. Навстречу колонне катился, нарастая, тяжелый грохот, на заалевшем горизонте поднимались уже зловещие черные веера взрывов - немцы перешли в наступление по всему фронту. Подбежал, коротко доложив, лейтенант Огарчук и убежал снова, навсегда унеся на своем крупном лице так не вяжущееся с обстановкой выражение покоя, доброты и загадочности - словно он, как ц Тимофей, знал теперь что-то такое, чего не знали другие. Спустя два часа его ротой командовал уже новичок из пополнения...
...Вальс кончился, а Тимофей Васильевич все еще стоял, стиснув железные прутья ограды, будто пытаясь их выломать и вернуться туда, куда не возвращаются. Горячий, застилавший глаза туман рассеялся, до слуха донеслась какая-то визгливая мелодия, под которую на танцплощадке зашаркали еще упоенней. Тимофей Васильевич поспешил прочь, припадая на правую ногу.
Не зная Аниной фамилии, он писал ей с фронта, адресуя письма на школу, с указанием передать учительнице Ане. Она не ответила. Писал много времени спустя, перед самым концом войны, из тылового госпиталя, лежа с подвешенным к ступне грузом, с помощью которого пытались вытянуть до нормы его укороченную ногу. Он, наконец, сияя орденами, с легкой кленовой палкой и чуточку стесняясь своей несильной хромоты, заезжал в ее городок - Ани не было. Ему удалось узнать только то, что немцы еще раз, на пять дней, занимали этот тихий районный городок на Белгородщине...
Как же так - медленно идя по улице, пораженно размышлял Тимофей Васильевич. Выходит, что по-настоящему он был счастлив только тогда, в войну, когда кругом было горе? Разве может быть человек счастливым, если на его земле беда? Что-то тут не сходилось, но это было так...
Потом была обыкновенная жизнь, в которой никогда уже чужие рокочущие танки не казались ему спичечными коробками, а собственные руки - крыльями, готовыми унести его куда угодно и даже дальше. Не было больше в этой жизни и вальсов - свой офицерский вальс он станцевал единственный раз. Когда и куда все это унеслось? - недоуменно продолжал размышлять Тимофей Васильевич. Когда из лихого подтянутого комбата превратился он в вечного прораба? Который по утрам недовольно смотрит на него из зеркала, украдкой растирая набрякшие мешки под глазами, с сизыми, под самый корень просоленными висками, что день за днем выколачивает цемент и кирпич, а перед сдачей объекта привычно скидывается по "рыжему"? И откуда взялась эта медсестра городской б:;льницы, нарожавшая ему детишек, очень убедительно объясняющая, как алкоголь действует на печень, и встречающая его по вечерам бдительно-настороженным взглядом?.. А ведь могло все быть иначе, могло!