Мир школяров, в такой же степени определявший духовный облик парижского левобережья, в какой мир суконщиков и галантерейщиков определял облик правобережья, был столь же нестабилен и неоднороден. Они приходили отовсюду и не знали, куда отправятся потом. Все зависело от случая.
Были ли они тоже новыми парижанами, эти две-три тысячи потенциальных «искусствоведов», эти пятьсот-семьсот будущих теологов, юристов, врачей? Далеко не всегда. Большинство из них проходили, ни к чему не привязываясь и не укореняясь. Избранных для университетской карьеры, имевшей уже двухвековую традицию, оказывалось немного. Скольким из них служение Богу, королю, обвиняемым или больным обеспечивало безбедное существование в столице? Многие добивались в конечном счете одного и того же: положения, денег, заводили даже семью, но, как правило, в своем родном городе или в своей родной провинции. Кто-то оказывался не у дел, на улице, жил надеждой и подаяниями, зачастую пытаясь скрыть под фольклорной маской, под кажущимся весельем, самую настоящую нищету, в которой стыдно было признаться.
Несколько тысяч клириков, не определивших своего духовного призвания (большинство, не слишком мучаясь сомнениями, возвращалось к мирской жизни), — для города со стотысячным населением это было не очень много. Однако когда их видели и слышали, то создавалось совсем иное впечатление. В обществе, сформировавшемся из коренных парижан и из пришельцев, живших раньше в бассейне Сены, университет являлся дополнительным стимулятором смешения населения и расширения интеллектуальных горизонтов.
Обладание собственным университетом постепенно стало одним из элементов престижности и сильной власти, являвшимся предметом гордости местных князей. А это привело в середине XV века к утрате парижским университетом его прежнего влияния. Согласно новому идеалу, каждый шел учиться в свой университет. Получалось, что тот властитель, который не имел учебных заведений, как бы отдавал на откуп другим право формировать необходимую ему элиту и вдобавок лишал своих подданных значительного источника доходов, каковым являлось выделение определенной доли церковного бюджета университетам. Иметь свой университет было столь же важно, как иметь свое судопроизводство, свой монетный двор, свое налогообложение. Количество университетов, таким образом, увеличивалось. И студенты оставались у себя дома, шли учиться в близлежащие заведения.
Те из них, которые направлялись учиться в университеты, учрежденные в Доле и Лёвене герцогом Бургундии Филиппом Добрым, лишали парижских преподавателей клиентуры, еще недавно прибывавшей из восточных и северных областей. Жестокий удар нанесли парижскому набору также и возникшие из-за раздела Франции на две части университет в Пуатье, основанный Карлом VII, и университет в Кане, основанный Бедфордом. Давнее соперничество Тулузы и Парижа, равно как и традиционная независимость Монпелье, всегда сдерживали поток южан, желавших учиться на севере, а становление таких децентрализованных организмов, как Тулузский Парламент и счетная палата в Монпелье, стало еще одним фактором сдерживания для тех, кто, получив образование в южных университетах, стремился занять высокие посты в парижской юриспруденции и в администрации. Каждый с тех пор делал свою карьеру у себя дома.
Таким образом, в школах на улице Фуар и Кло-Брюно оставалась и обновлялась все та же нестабильная масса студентов, прибывших с «французского» Севера: из Артуа, из Пикардии, из французской Фландрии, а также из ориентирующейся на Руан и Лизье Нормандии, отказывающейся признавать влияние Кана. Попадались там и выходцы из Тура, Берри, Ле-Мана: радиус притяжения университета все-таки превосходил по своим размерам радиус притяжения Гревской площади. Были там и представители западной Бургундии, представители северной Аквитании. Несколько голландцев, шотландцев, пришельцев с Рейна поддерживали иллюзию, что Сорбонна, как и во времена, когда в ней преподавали итальянец Фома Аквинский и Сигер Брабантский, по-прежнему остается международным научным центром. В основном же школяры, подобно торговцам и ремесленникам, тоже оказывались выходцами из Понтуаза, из Жуаньи, из Шартра, из Суассена. Либо из Парижа, как, например, Франсуа де Монкорбье…
Когда летом 1452 года он получил степень магистра искусств — речь шла о «свободных искусствах», — открывавшую перед ним двери так называемых высших факультетов: богословского, юридического либо медицинского, то оказалось, что хотя титул «магистр» и производит неплохой эффект, но сам по себе еще не кормит, а также что в своем выпуске он единственный парижанин, правда не потомственный. Географический диапазон «выпуска», получившего диплом вместе с ним, — двенадцать человек, вписанных в регистрационную ведомость под рубрикой «французская нация», где фигурирует, естественно, и он, — охватывал города Тул, Лангр, Тур, Сен-Пол-де-Леон, Орлеан. А другие одновременно с ним были вписаны в графу «Пикардийская нация», «нормандская нация». Фигурировала там также и «немецкая» нация, ранее называемая «английской», причем под такой рубрикацией регистрировались бакалавры и лиценциаты из Трира, Кёльна, Утрехта, Абердина, Глазго, Сент-Андруса и даже из финского города Турку.
Так что Париж — это было нечто, находившееся в постоянном движении, и едиными парижские граждане выглядели только в дни собраний в «Доме со стойками», то есть в замыкавшей с восточной стороны Гревскую площадь ратуше, где за стойками обсуждали городские проблемы, решали вопросы найма рабочей силы, а также помещали только что сгруженные бочки, перед тем как отправить их на следующий день на продажу.
По существу, те несколько тысяч «чужеземцев», которые говорили с осерским либо лилльским акцентом, являлись демографическим резервом столицы, где смертность превышала рождаемость и из-за того, что жениться там стоило дороже, чем в иных местах, и из-за того, что городская скученность оказывалась незаменимым помощником эпидемий чумы и холеры, коклюша и оспы. Так, в 1438 году, когда Франсуа де Монкорбье был еще семилетним мальчишкой, от оспы, похоже, умерли пятьдесят тысяч парижан. Во всяком случае, так утверждали современники, в спешке, возможно, несколько завысившие цифры. Однако нам известно, что в тот год во время эпидемии одна только больница «Божий дом» похоронила 5311 усопших… Что же касается эпидемии 1445 года, то никто не может сказать точных размеров причиненных ею опустошений, но надолго переживший ее ужас говорит сам за себя. Во всяком случае, едва «чума» появлялась в Париже, как смерть начинала вести счет на тысячи.
Следовательно, столица не могла пренебрегать потоком иммигрантов, который с большей или меньшей скоростью восстанавливал равновесие и обеспечивал нормальное функционирование городского организма. «Смертность», то есть эпидемия, означала, что у выживших появлялось больше возможностей найти себе работу, но только ценой переезда. Периодически опустошаемая столица компенсировала свои потери за счет демографической избыточности близлежащих областей. Невзирая на демографические катастрофы и эндемический дефицит, Париж возобновлял людские ресурсы, получая новую кровь из сельской местности и из провинции.
Подобные процессы перемешивания приносили свои плоды. Тридцатидвухлетний Франсуа де Монкорбье по прозвищу Вийон, сын одного из многочисленных пришедших в Париж провинциалов, мог доставить себе удовольствие поиронизировать над печальной судьбой парижанина. Он ведь сам из Парижа, из Парижа, что «близ Понтуаза». Такое о себе мог сказать не каждый.
ГЛАВА II. У нас в монастыре изображенье ада…
Это старая женщина, чье имя мы так никогда и не узнаем. Молясь Богоматери и сокрушаясь из-за выходок своего сына, она жила в ожидании смерти. Ей, вероятно, было лет пятьдесят…