– Вот катафалк!

Новобрачная, в белом платье с черными лентами и под черной фатой, умирала от восторга, а Смертяшкин. влажными глазами оглядывая публику, спрашивал шафера:

– Репортеры есть?

– И фотограф…

– Не шевелись, Нимфочка…

Репортеры, из уважения к поэту, оделись факельщиками, а фотограф – палачом, жители же, – им все равно, на что смотреть, было бы забавно! – жители одобряли:

– Quel chic![6]

И даже какой-то вечно голодающий мужичок согласился с ними:

– Charmant![7]

– Да-а, – говорил Смертяшкин новобрачной за ужином в ресторане против кладбища, – мы прекрасно похоронили нашу юность! Вот именно это и называется победой над жизнью!

– Ты помнишь, что это всё мои идеи? – спросила нежно Нимфодора.

– Твои? Разве?

– Конечно.

– Ну… всё равно:

Я и ты – одна душа и тело!
Мы с тобой теперь навеки слиты.
Это смерть так мудро повелела,
Мы – ее рабы и сателлиты…

– Но все-таки я не позволю тебе поглотить мою индивидуальность! – очаровательно предупредила она. – И потом, сателлиты, я думаю, надо произносить два «т» и два «л»! Впрочем, саттеллиты вообще кажутся мне не на месте…

Смертяшкин еще раз попробовал одолеть ее стихами:

Что такое наше «я»,
Смертная моя?
Нет его иль есть оно, —
Это всё равно!
Будь активна, будь инертна, —
Всё равно, – ты не бессмертна!

– Нет, уж это надобно оставить для других, – кротко сказала она.

После длинного ряда таких и подобных столкновений у Смертяшкина случайно родилось дитя – девочка, и Нимфодора повелела:

– Люльку закажи в форме гробика!

– Не слишком ли это, Нимфочка?

– Нет уж, пожалуйста! Стиль надо сохранять строго, если ты не хочешь, чтобы критики и публика упрекнули тебя в раздвоении и неискренности…

Она оказалась очень хозяйственной дамой: сама солила огурцы, тщательно собирала все рецензии о стихах мужа и, уничтожая неодобрительные, – похвальные издавала отдельными томиками за счет поклонников поэта.

С хорошей пищи стала она женщиной дородной, глаза ее всегда туманились мечтой, возбуждая в людях мужского пола страстное желание подчиниться року. Завела домашнего критика, жилистого мужчину, рыжего цвета, сажала его рядом с собою, и, вонзая туманный взгляд прямо в сердце ему, читала нарочито гнусаво стихи мужа, убежденно спрашивая:

– Глубоко? Сильно?

Тот первое время только мычал, а потом стал ежемесячно писать пламенные статьи о Смертяшкине, который «с непостижимой углубленностью[8] проник в бездонность той черной тайны, которую мы, жалкие, зовем Смертью. а он – полюбил чистой любовью прозрачного ребенка. Его янтарная душа не отемнилась познанием ужаса бесцельности бытия, но претворила этот ужас в тихую радость, в сладостный призыв к уничтожению той непрерывной пошлости, которую мы, слепые души, именуем Жизнью».

При благосклонной помощи рыжего, – по убеждениям он был мистик и эстет, по фамилии – Прохарчук, по профессии – парикмахер, – Нимфодора довела Евстигнейку до публичного чтения стихов: выйдет он на эстраду, развернет коленки направо-налево, смотрит на жителей белыми овечьими глазами и, покачивая угловатой головою, на которой росли разные разности мочального цвета, безучастно вещает:

В жизни мы – как будто на вокзале,
Пред отъездом в темный мир загробный…
Чем вы меньше чемоданов взяли,
Тем для вас и легче и удобней!
Будем жить бессмысленно и просто!
Будь пустым, тогда и будешь чистым.
Краток путь от люльки до погоста!
Служит Смерть для жизни машинистом!..

– Браво-о! – кричат вполне удовлетворенные жители. – Спасибо-о!

И говорят друг другу:

– Ловко, шельма, доказывает, даром что этакий обсосанный!..

Те же, кому ведомо было, что раньше Смертяшкин работал стихи для «Анонимного бюро похоронных процессий», были, конечно, и теперь уверены, что он все свои песни поет для рекламы «бюро», но, будучи ко всему одинаково равнодушны, молчали, твердо памятуя одно:

«Каждому жрать надо!»

«А может, я и в самом деле – гений! – думал Смертяшкин, слушая одобрительный рев жителей. – Ведь никто не знает, что такое гений; некоторые утверждали же, будто гении – полоумные…[9] А если так…»

И при встрече со знакомыми стал спрашивать их не о здоровье, а:

– Когда умрете?

Чем и приобрел еще большую популярность среди жителей.

А жена устроила гостиную в виде склепа: диванчики поставила зелененькие, в стиле могильных холмиков, а на стенах развесила снимки с Гойя, с Калло[10] да еще и – Вюртц![11]

Хвастается:

– У нас даже в детской веяние Смерти ощутимо: дети спят в гробиках, няня одета схимницей, – знаете, такой черный сарафан, с вышивками белым – черепа, кости и прочее, очень интересно! Евстигней, покажи дамам детскую! А мы, господа, пойдемте в спальню…

И, обаятельно улыбаясь, показывала убранство спальни: над кроватью саркофагом – черный балдахин с серебряной бахромой; поддерживали его выточенные из дуба черепа; орнамент – маленькие скелетики нежно играют могильными червяками.

– Евстигней, – объясняла она, – так поглощен своей идеей, что даже спит в саване…

Некоторые жители изумлялись:

– Спи-ит?

Она печально улыбалась.

А Евстигнейка был в душе парень честный и порою невольно думал:

«Уж если я – гений, то – что же уж? Критика пишет о влиянии, о школе Смертяшкина, а я… не верю я в это!»

Приходил Прохарчук, разминая мускулы, смотрел на него и спрашивал басом:

– Писал? Ты, брат, пиши больше. Остальное мы с твоей женой живо сделаем… Она у тебя хорошая женщина, и я ее люблю…

Смертяшкин и сам давно видел это, но по недостатку времени и любви к покою ничего не предпринимал против.

А то сядет Прохарчук в кресло поудобнее и рассказывает обстоятельно:

– Знал бы ты, брат, сколько у меня мозолей и какие! У самого Наполеона не было таких…

– Бедный мой! – вздыхала Нимфодора, а Смертяшкин пил кофе и думал:

«Как это правильно сказано, что для женщин и лакеев нет великих людей!»

Конечно, он, как всякий мужчина, был неправ в суждении о своей жене, – она весьма усердно возбуждала его энергию:

– Стегнышко! – любовно говорила она. – Ты, кажется, и вчера ничего не писал? Ты всё чаще манкируешь талантом, милый! Иди, поработай, а я пришлю тебе кофе…

Он шел, садился к столу и неожиданно сочинял совершенно новые стихи:

Сколько пошлости и вздора
Написал я, Нимфодора.
Ради тряпок, ради шубок,
Ради шляпок, кружев, юбок!

Это его пугало, и он напоминал себе:

«Дети!»

Детей было трое. Их надо было одевать в черный бархат; каждый день, в десять часов утра, к крыльцу подавали изящный катафалк, и они ехали гулять на кладбище, – всё это требовало денег.

И Смертяшкин уныло выводил строка за строкой:

Всюду жирный трупный запах
Смерть над миром пролила.
Жизнь в ее костлявых лапах,
Как овца в когтях орла.
вернуться

6

Какой шик! (Франц.).

вернуться

7

Очаровательно! (Франц.).

вернуться

8

Горький высмеивал стиль панегирических статей о Ф. Сологубе, и частности, статьи С. Городецкого «На светлом пути», А. Измайлова «Чарования красных вымыслов», А. Белого «Истлевающие личины». Так, А. Белый писал: «Он певец смерти: но оп поспевает смерть всею нежностью молитвы, всем жаром страсти; он говорит о смерти, как страстно влюбленный о возлюбленной» (сб. «О Федоре Сологубе. Критика. Статьи В заметки». СПб., 1911, стр. 96).

вернуться

9

Имеется в виду учение итальянского психиатра Чезаре Ломброзо (1835–1909) (см.: Ч. Ломброзо. Гениальность и помешательство. Параллель между великими людьми и помешанными. СПб., изд. Ф. Павленкова, 1892). Идеи Ломброзо, направленные к дискредитации человеческого разума, пользовались популярностью среди декадентов.

вернуться

10

Калло Жак (1592–1635) – французский гравер и рисовальщик. Наибольшей известностью в России начала XX в. пользовались две серии его картин «Бедствия воины».

вернуться

11

Вюртц – вероятно, немецкий художник Германн Вюрц (Würz) (1836–1899).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: