Катя тоже как будто не в себе. Раскосые глаза ее смотрят на меня со страхом, зубы отбивают дробь. Потом это проходит, и она тяжело садится на кровать. Я глажу ее по волосам и стараюсь не смотреть туда, где сходят с ума большие, взрослые люди.

- Ты говоришь, тебя мать бьет? - кричу я Кате в ухо, потому что за шумом, который стоит в комнате, разговаривать невозможно, а говорить о чем-то нужно обязательно. - За что?

Катины глаза торопливо набухают слезами. Она вытирает их рукавом, размазывая по щекам, сглатывает слюну и отвечает:

- Еще как бьет. Вот видишь, какие косички жиденькие стали. - Она берет в ладошки косу. - А были в руку толщиной. Все волосы повыдирала. У меня от этого голова начала болеть. Так болит иногда - вся кожа горит. Спасу нет. А за что? Да вот за это самое, - кивает Катя на комнату, где несколько теток уже лежат на полу и трясутся, как в падучей. - Я ведь пионеркой была. Галстук носила. Мама веселая была, добрая. А как помер батя, ну, тут и пошло. Связалась она с этими и меня с собой таскать стала. Галстук в печь бросила. Я полезла доставать - все руки обожгла. Вот видишь? - Катя подтянула рукава, и я увидел, что на кистях у нее кожа стянута узкими рваными шрамами. - Только она все равно сожгла галстук. Потом я новый купила. В школе повяжу, а иду домой - сниму. А Танька ей со зла сказала. Ну, она мне так дала, что я два дня с постели подняться не могла.

- Гадина, - сказал я и сжал кулаки. Да, почти так все было и у меня с матерью, когда я впервые галстук надел. - Эх, наших бы ребят сюда! - вспомнил я Веньку и Алешку. - Они бы тебя в обиду не дали!

- А я своим не рассказывала про галстук. Потому что тетка Глаша, вот та, с маленьким, видишь, сказала мне, что за это маму могут под суд отдать, а меня в детский дом. Страшно. Что я там буду делать, в детском доме? Да и маму жалко. Посадят ее в тюрьму, помрет она там…

- А мне маму не жалко, - сжав кулаки, сказал я и посмотрел в угол, где, хватая открытым ртом воздух, протяжно стонала моя мать, выкрикивая какие-то непонятные слова. Сказал и почувствовал, что вот-вот заплачу.

- И все-то ты выдумываешь. Как же можно маму не жалеть?

- Все равно я отсюда уеду, - хрипло сказал я. - Назад уеду, в Минск. К дяде Егору, к Веньке, к Алеше… Катя, послушай, принеси мне бумаги, карандаш и конверт… Я письмо напишу, чтобы меня забрали отсюда, а ты на почту отнесешь. А то эта старая карга, - я кивнул на бабку Марилю, которая все еще колотила себя в грудь, - от меня все спрятала. Принесешь?

- Принесу, - пообещала Катя. - Правда, живу я далековато, на Михалевских хуторах, но все равно принесу.

Несколько часов подряд колотились, кричали и плакали взрослые, словно сошедшие с ума люди. Хорошо, что мы были с Катькой вместе, иначе и мы не выдержали бы. Очень уж страшно все это выглядело.

Наконец люди начали приходить в себя. Они тяжело дышали, вытирали пот, поправляли платки, стягивали порванные рубахи. Женщина подхватила с пола своего ребенка и начала его укачивать. И только моя мама лежала ничком на полу и выкрикивала какие-то жуткие слова: «тала», «лата», «латата». Я уже знал, что это назывались «беседовать с богом на ином языке». А старик переводил эти слова на «понятный» язык.

Бедная моя мама… Еще несколько таких «бесед» - и она совсем заболеет. А я ничем не могу ей помочь.

- Поднимите ее, - приподнявшись на руках, кричу я. - Что вы делаете?!

Люди растерянно оборачиваются ко мне. Катя проталкивается вперед и поднимает маму.

Но дядя Петя хватает девочку за плечо и отбрасывает к порогу.

- Не тронь, - свирепо говорит он Катьке. - За него, несмышленыша, просит она бога, - и он пальцем показывает на меня. - Чтобы вылечил его господь, дал силу ногам его и веру душе.

Вскоре мама приходит в себя. Она поднимается с пола и бессильно садится в угол. Все тело ее вздрагивает….

Дядя Петя ставит на стол поднос.

- А теперь жертвуйте, братья и сестры, на дело божье кто сколько может, - ласково говорит он. - Оскудел наш молитвенный дом, надо его в надлежащий вид привести.

На поднос летят смятые, грязные бумажки. Дядя Петя зорко следит за тем, кто сколько кладет.

- А ты, сестра Алена, - подходит он к Катиной матери, - чего свою лепту не вносишь?

Алена съежилась, на ее щеках вспыхнул жаркий румянец.

- Нету, брат Петр, денег у меня, ни гроша нету, - растерянно говорит она. - Вчера вот на последние Катьке платье купила. Большая ведь девка уже, а одежонки никакой, всю дорвала.

Дядя Петя грозно нахмурился.

- О мирском думаешь, Алена, о боге забываешь. Беса тешишь, губишь душу свою и дитяти своего. Смотри, гореть вам обеим в геенне огненной. Близится день страшного суда, скоро затрубят ангелы в золотые трубы. Что тогда скажешь?

Алена затряслась и полезла за пазуху. Она вытащила смятую пятирублевую бумажку и положила ее на поднос.

- Прости ты меня, грешную, за ради бога, брат, - заплакала, она, целуя волосатую дядину руку. - На валенки ей собирала, бес попутал. Душу пусть спасает и босиком проходит.

- Бог простит, - смягчился дядя Петя. - А говоришь ты истинно. Всем помнить надо: там, - показал он пальцем в потолок, - ждет нас вечное блаженство средь кущ небесных, и молить господа должны мы, чтоб скорее прибрал он нас, грешных, в царствие свое.

Тетка Алена размазала по лицу слезы и дернула Катю за руку:

- Пошли.

Пошатываясь, цепляясь ногами за скамейки и табуретки, люди начали расходиться. После них остались зашарканный пол, кислый овчинный запах и горка смятых денег на подносе.

Мать сидела на скамейке, прижав кулаки к груди, и всхлипывала. Дядя Петя повернулся к ней.

- Убирай, - коротко приказал он, и мать бросилась к кровати. Она перенесла меня, загремела ведром: начала мыть пол.

Дядя Петя и старик сидели за столом и тихонько шелестели бумажками: считали деньги.

О ЧЕМ СВИСТЕЛ САМОВАР

Утром я проснулся от тихого и протяжного посвиста зеленовато-желтого с глубокой вмятиной на боку самовара. Когда он закипал, то всегда свистел сипло и грустно.

Серый, пасмурный, сочился сквозь забрызганные грязью стекла день. Ветер гонял по двору золотистую солому и ерошил перья на воробьях, которые целой стайкой копались в ней. Перегоняя друг друга, к лесу спешили лохматые облака. Они стлались над самой землей и клочьями сырой грязной ваты повисали на зеленых ветвях сосен и елей. По дороге растекалась грязь, застывая острыми тусклыми бугорками. Ее взрывала глубокая колея: на днях по дороге проехали тяжело груженные машины, повезли кирпич, доски, бревна. Мама говорила, что в Сосновке новую школу строить начали.

Мама уже ушла на работу, бабки тоже не было слышно. В большой комнате за стеной чаевничали дядя Петя и старик, которого я узнал по частому глухому кашлю. Старик тихонько позванивал в стакане ложечкой.

Я закрыл глаза, чтобы попробовать снова уснуть. Больно уж хороший сон перебил мне мятый самовар: будто собрались к нам на сбор ребята из 7-го «А» и я им свой «секрет» открываю - ракету показываю. И все охают и восхищаются, особенно Венька.

- Расскажи, - кричит, - как ты такое чудо сделал?

И как раз в эту минуту я проснулся. И не успел рассказать, как строгал березовую чурку, как гнул вместе с Ленькой серебристую жесть. Хорошо бы заснуть снова, чтобы весь сон начался сначала!

Но тут я услышал такое, отчего сразу забыл и про сбор, и про Веньку, и про ракету. Говорил дядя Петя, тоненько и зло:

- Несправедливо, брат Гавриил, поступаешь, не по-божески. В прошлый раз больше половины прикарманил и в этот норовишь. Так ить я по миру пойти могу: на хлеб насущный не хватит.

Ветер рвет паутину (с илл.) pic_22.png

- Не пойдешь, - лениво возражал старик, громко прихлебывая чай. - И бога ты в эти дела не вмешивай, не поминай всуе имя его. А деньгу гони: богу - божье, а кесарю - кесарево. Так-то; голубчик.

- Не дам, - взвизгнул дядя Петя. - Хоть режь, хоть коли - не дам. За что же я дом-то сдаю, неудобства терплю? Треть получай, а больше и просить не моги.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: