ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ФЕДЬКИН ПИСТОЛЕТ КАК ПРЕДМЕТ НАДЕЖДЫ И УПОВАНИЙ

Ни словом не обмолвился о постигшем Федьку несчастье и Шафран, он объяснялся сухо и строго, не придавая, по видимости, значения странностям столичной штучки. Шафран числился в приказной избе одним из трех подьячих со справой, то есть обладал известной долей самостоятельности в делах. Размеры доли, как понимала Федька, зависели от лености и благодушия воевод с дьяком, от готовности их переложить на плечи «справного» исполнение подробностей. И, значит, доля это при любых обстоятельствах была достаточно велика, а иногда громадна. Воеводы приходили и уходили, Шафран оставался. Последние четырнадцать лет он заведовал в Ряжеске судным столом и, судя по сшитой из дорогого сукна однорядке с жемчужным ожерельем-воротником, по драгоценным перстням, далеко не бедствовал. Повседневный наряд его стоил мало что не десятка его же собственных годовых окладов. Федька прикинула это между делом, пока Шафран в бесстрастных выражениях перечислял ей обязанности молодого подьячего при судном столе.

Кажется, – почувствовала она – старый подьячий со справой имел твердое, основанное на жизненном опыте убеждение, что столичная штучка долго здесь не задержится. Право же, он не видел особой надобности к Федьке присматриваться, испытывая даже какое-то трудно изъяснимое презрение к ее, Федькиной, мимолетности. И закончил потому наставления уже совсем скучно – не придавая словам значения.

Шафран, ушел, не обременительно попрощавшись: «вот так-то, Феденька!», и остался Евтюшка, который ожидал поодаль, приготовив напряженную улыбку. Внезапное дружелюбие накатывало на Евтюшку приступом, и это особенно впечатляло ввиду общей подавленности, которою юноша не мог скрыть никакими душевными изворотами. Сели передавать дела. Был он услужлив, говорлив, и вдруг терял нить разговора, застывал в каком-то умственном оцепенении. Внутренне сжавшись, Федька ожидала, что остановившиеся глаза его вот-вот и наполнятся слезами.

Вместо слез однако разносился жеребячий гогот. В комнате, расположенной налево от входа, напротив судейской, слышались пьяные голоса тюремных сторожей. Что тюремных – сказал Евтюшка, а что пьяных – Федька и сама догадалась. По прошествии времени к тому же дверь осторожно приотворилась, сунулась багровая рожа со всклокоченной бородой. Рожа смотрела осоловелым, но одобрительным взглядом и, ничего о себе не объявив, исчезла. Едва закрылась за ней дверь, в караульне опять захохотали, послышались несдержанные голоса и прорезался женский визг. Осторожный, с оглядкой, чтобы не привлечь посторонних, призыв о помощи.

– Лестница у них там… вниз… в тюрьму, – тускло пояснил Евтюшка. – То девку приведут, то замужнюю кого. Целовальник-то не должен им давать ключей на ночь. А вот же – берут.

Откровенного безобразия за стеной Евтюшка, похоже, не одобрял, и Федька это отметила. За беспокойной, неровной повадкой юноши она готова была видеть сильные страсти и чувства, замешанные на подспудном ощущении своей ущербности. Угадывала нечто такое, что возбуждало сострадание и жалость. И если не позволяла она себе довериться вполне обозначившейся приязни, то по той же причине, по какой не поддавалась и где-то уже бродившей враждебности. Словно кто-то стоял у нее за спиной и одергивал, оберегая от поспешных суждений.

Дел в сундуке накопилось не много, а денег в сборе за Евтюшкой и вовсе не значилось. До наступления темноты составили опись, Евтюшка перечитал и расписался. Теперь у Федьки появился ключ от собственного сундука, она упрятала столпницу и хотела оставить пистолет, но передумала. Никакого другого движимого имущества у нее не осталось, и неуютно было бы оказаться в чужом городе с пустыми руками.

– А что, – сказал Евтюшка неуверенно, – что, Феденька, пойдешь ко мне нахлебником? У мамаши уж, верно, горшки в печи притомились. И так будет рада радешенька, как я приду с товарищем. Что бы нам, Феденька, с тобой не жить, не дружить? Ладком бы, по-божески? Вот сядем мы с тобой рядышком… – И юноша, потянувшись через стол, заискивающим движением тронул ее за плечо.

Мгновение назад она уж готова была согласиться, имея, между прочим, на уме нечто подобное, – а тут, словно бес дернул:

– Не знаю, право. Разве на ночь. Ночевать-то мне негде. Спасибо.

На улицу, где было заметно светлее, чем в помещении, вышли в тягостном для обоих молчании. У подножия лестницы маялся, поджидая ее, Вешняк.

– Ну что? Как? – бессмысленно сказала Федька, ухватив мальчика и едва удерживаясь, чтобы не зацеловать его в припадке подмывающей нежности. Он пожал плечами, не делая, однако, попытки высвободиться.

– У тебя отдельная комната есть? – выпалила она, понимая, что совершает ошибку, поворачиваясь к Евтюшке спиной. Что радостный порыв ее к мальчику есть новое, ненужное унижение для Евтюшки. Все это она понимала и не могла с собой справиться, истосковавшись по искренности.

– Есть, – кивнул Вешняк.

– Отдельная избушка с печью? И крыша не течет? – продолжала Федька, как в лихорадке.

– Не течет.

– Крошечная банька в огороде? Да?

– Да, банька.

– А родители? Как они?

Вешняк на мгновение замялся. Нехорошую эту заминку Федька уловила, но не остановилась. Она уже знала – поняла, что Вешняк нарочно за ней пришел, что терпеливо ждал здесь не один, может быть, час. Вот это и было важно, все остальное – нет.

– Родители что? – невразумительно сказал мальчик. – Пусть.

Тут и подал голос полузабытый в этой суматохе Евтюшка.

– Ты у батьки спросил сначала?

– Спросил, – отвечал Вешняк с вызовом.

– Сколько возьмут спросил?

– Три рубля в год, – без запинки возразил мальчик.

– Три рубля?! – возмутился Евтюшка. – Да за три рубля!.. За три рубля на Москве – Москва-а! – можно дом снять. За три рубля в год – дом снять! Три рубля…

– За полтину пойдешь? – быстро повернулся к Федьке Вешняк.

– Пойду! – отвечала она решительно.

Глубоко оскорбленный, Евтюшка задохнулся. Преодолевая себя разомкнул губы – то ли для слова, то ли для судорожного вздоха… Наконец, узкий рот его под тонкими, будто сажей нарисованными усами сложился в улыбку. Казалось, где-то что-то переменялось, открывалось и закрывалось в полной неразберихе – в голове у Евтюшки хлопали двери, прохватывало сквозняком и такой стоял гвалт, что Евтюшка терялся, кого слушать.

– Пошли, Федя, ко мне жить, – начал он наново. – Матушка любит… когда у меня товарищ. Да она, Федя, ради меня… Под руку водить будет и перинку постелит. Пойдем, Федя…

– Прости ради бога, Евтюшка, – заторопилась Федька, зная, что каждое ее слово грубость. – Оно конечно, что говорить – очень рад… Но мы с Вешняком уж давно знакомы. Честное слово. Так вышло.

– Идем, – хмуро торопил Вешняк, – ворота станут закрывать. – Он неодобрительно глянул на сереющий свод небес.

Федька с мальчиком пошли, Евтюшка заковылял вслед, откровенно хромая. И все сыпал, сыпал словами, городил что-то уже совсем несусветное. Оборачиваясь на ходу, Федька чувствовала обязанность разводить руками, чтобы хоть как-то обозначить сочувствие. Подходящих жестов однако оставалось все меньше, она поневоле повторялась, и Евтюшка со сладостно растущей в нем злобой впитывал в себя все новые и новые унижения.

– А матушка-то моя, матушка… – говорил он больным голосом, задыхаясь, – ах, Феденька!.. она бы сказала… медовый мой Феденька, матушка моя бы сказала… сахарный… где же ты, сладкий мой, познакомился… Сыночка моего… повстречал где?..

Захватив улицу от забора до забора, играли дети. «Слепой комар» – мальчонка с завязанными глазами – сжимал прутик и вертелся. Он легко доставал ограды по обеим сторонам от себя, а товарищи его подступали и пятились с визгом, подгадывая случай проскочить. Спешивший впереди Федьки Вешняк задержался. Выждал, чтобы «комар» замер, прислушиваясь к возбужденному движению вокруг, и ринулся, – грохнулся наземь, перекатился в пыли и благополучно выскочил из-под свистнувшего напрасно прутика. Ликующе взвыла ребятня.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: