– Сыскное дело Елчигиных, мужа и жены, – начала Федька медленно – осторожно и убедительно – подбирая слова, – один человек меня просил. Я дело смотрел и мало что, признаться, понял. Ты бы не растолковал мне, государь мой Иван Борисович?
Федькину просьбу можно было понять как торг или как попытку торга. Патрикеев так это и понял, поднял усталые, отяжелевшие веки.
– Темное дело, – согласился он нехотя. – Впрочем… – Дьяк, очевидно, колебался. – Князь Василий Осипович, может, чего и разбирает, он занимался… И Шафран.
– Много странного, – упрямо продолжала Федька. – Максимка Лядин, что продал якобы Елчигиным краденую кожу, сошел с посада и никто его после не видел. Челобитчиков на Елчигиных нет. Поручную запись князь Василий Осипович у них не принял, из тюрьмы на поруки не выпустил. Приносили они челобитную, чтобы государь указал, велел про эту кражу обыскать повальным обыском, а князь Василий челобитную почему-то не принял и не обыскивал. Дело ведь до сих пор не вершено, Елчигины больше года сидят в тюрьме неизвестно уже за что. И говорили мне, Шафран грозится вовсе сгноить их, если не дадут ему на себя служилую кабалу. А Елчигины ведь посадские тяглецы, Иван Борисович, государевы подати платят. Когда пойдут холопами к Шафрану на двор, тяглое место, известно ведь, запустеет. Государеву делу от Шафрановых затей какой будет прибыток?
Приподняв брови, Патрикеев слушал с явным неудовольствием, словно Федька рассказывала ему неприличные небылицы, которыми честному человеку и заниматься негоже. Казалось, отошлет он ее сейчас от себя движением руки или незначащим словом, а он заметил словно бы между прочим, когда Федька кончила:
– Шафран-то и ходил к ним вынимать эту яловую полукожу. Будто бы краденую. С понятыми. А как взошли на двор, так Шафран… он знал, где краденое искать. Сразу и отыскалось.
Сказал и продолжал глядеть безмятежным взглядом, будто и не говорил ничего. Федька поклонилась, понимая, что больше ничего не добьешься.
– Про польское письмо забудь, – обронил он ей в спину.
Вернувшись в приказные сени, Федька снова достала столбец, который содержал подробности Елчигинских злоключений, и задумалась. Что Елчигины – отец и мать Вешняка – попали в дурную переделку, это можно было догадаться и без пояснений дьяка. Патрикеев только то сказал нового, что надежды на справедливость мало. Если воевода в этом деле замешан. Или, что скорее всего, имея на то известные ему основания, снисходительно смотрит на корыстные шалости Шафрана. И с наскоку тут, судя по всему, ничего не возьмешь.
Понемногу появлялись подьячие, комната полнилась разговорами, кто-то с отрыжкой зевал, потягивался, кто-то сыто икал и громко, нарочито тужась, под одобрительные смешки товарищей, пускал ветры. Горячим шепотом переговаривались с нужными людьми челобитчики. Толпились вызванные по служебной надобности казаки – то ли в посылку, то ли в караул наряженные, ждали воеводу. Испуганно гоготал гусь – большая птица шумно хлопала крыльями освежая спертый уже воздух, но гуся гнали из сеней в шею вместе с хозяином. И все голоса внезапно смолкли, не слышно стало гуся, подьячие дружно поднялись – не глядя по сторонам, прошел воевода.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ВОЕВОДА ТРЕБУЕТ БЕСОВ
Чернила переливчатым темным студнем отсвечивали у горла – полный горшок, хватит, чтобы утопить в нем самого разговорчивого колдуна. Запас перьев очиненных и не очиненных, бумага, остро заточенный нож. Федька рылась в сундуке и потом занудно просила что-то у соседа, старого медлительного подьячего, который это что-то, вероятно, дал.
С занятыми руками она толкнула дверь в караульную комнату. Здесь было просторно и пахло гарью. Привольно расположившись по скамьям, сторожа толковали что-то свое бесчувственными, обыденными голосами. На бесноватую в углу караульни обращали они внимания не больше, чем на заделанную в стену лавку, на которой женщина и сидела, подобрав беспокойные руки. Молчала кликуша давно, сухие губы спеклись, разжать, разлепить их для слова было ей, наверное, болезненно трудно. Потому, не участвуя в разговоре тюремщиков, она только прислушивалась, окидывала жгучим, но поспешным взором то одного, то другого из мужиков. Ждала как будто, что вот и о ней заговорят, вспомнят; пустяки, которыми заполняли время тюремные сторожа ее не занимали. Горящий, но мало осмысленный взгляд она устремила и на молодого подьячего.
Через караульню Федька прошла в задние сени, забранные по бокам деревянными решетками и открытые солнцу. Сюда из двери в башню пробивалась сизая пелена; когда, зацепив локтем ручку, Федька потянула и эту, последнюю дверь, закашляла в дыму.
– Не закрывай! – поспешно закричали ей снизу. – Пусть протянет.
Внизу у распаленного горна шуровал закованный в железа колодник.
Постояв, сколько можно было терпеть, – глаза щипало, Федька ступила на крутую лестницу, которая спускалась вдоль закоптелой стены в два излома.
Высоко под пропадающий в поволоке дыма потолок, тянулась перекинутая через крюк веревка. Достаточно крепкая веревка, чтобы выдержать подвешенного за вывернутые руки человека. На полу валялись несколько коротких брусьев разного назначения. Поставлен был козел – скамья, вернее, доска с длинной поперечиной, почернелой и заглаженной по концам, где привязывали руки; за козлом наискось через просторную клеть оставалось довольно места, чтобы откинуть кнут. Самые орудия эти – три кнута – висели на вбитых в стену деревянных колышках, спускались ременными косами до полу и там еще крутились и путались, выбросив острые и тонкие жала.
Народу в башне околачивалось без нужды много: денщики съезжей избы, стрельцы, пушкари – служилый люд, годный для всякого государева дела. Через нижнюю дверь, открытую в подсенье, слышались голоса, и на улице, верно, толкались те же пушкари и стрельцы.
Один из мужиков, исхудалый и загорелый, в недрах плохо освещенной клети и вовсе черный, при общем сочувственном внимании жаловался на зубы. Осторожно трогал щеку и кривился: шибает, хоть плачь. Товарищи не скупились на советы – известно, зубы у каждого есть.
В бестолковой суете этой – галдят, входят, выходят, ощущалось нечто успокоительное. Бывалые люди, пожившие и повидавшие, не находили, похоже, ничего чрезвычайного в том, что через полчаса станут пытать человека. Не может такого быть, что бы все они были бесчувственные злодеи. Верно, бывалые эти люди знают нечто такое, чего не знает Федька, – особую правду жизни, которая, отставив в сторону все, чему учит Евангелие, строится на совершенно иных, не приложимых к христианским заповедям основаниях. То-то и питает сомнение, что живущие в миру люди только притворяются христианами, а те, кто действительно верит в бога – те, как юродивый Алексей, не живут, выключены из жизни. И, в сущности, это единственный способ уберечь себя и свою душу – отстраниться. Но если ты здесь, а не там, если стоишь на ведущей вниз, к всполохам пыточного огня лестнице, ты должен поверить в правду установленных людьми законов, оставив правду божеских заповедей для Алексея, запершего свое причинное место медным кольцом. Должен унять слабость в коленях да пристроиться где в сторонке, чтобы палач не зацепил невзначай кнутом, когда начнет мелькать с помрачающим ум свистом черная змея. И все забьет запах свежей, сырой крови.
Полторы дюжины ступеней отделяли Федьку от пыточной камеры, и… ничего еще не начиналось.
– Родьку куда девать? – раздался негромкий, но услышанный всеми голос.
Разговоры и разговорчики оборвались, как обрезало. Мужики переглядывались и оборачивались к Федьке.
– Вон, писарчук скажет куда.
Никто не хотел ничего на себя брать.
– Я говорю: заводить что ли? – недовольно повторил человек у дверей в подсенье.
– Жди там, – отозвалась она неопределенно.
Но человек кивнул, он понимал, где это «там», чего совершенно не представляла Федька. И это тоже действовало успокаивающе – все происходило само собой, неведомо кем заведенным и потому как бы надличным порядком.