– И где трава? – перебил его воевода.

Куприянов оглянулся: в самом деле, ни в руках у Настасьи, ни на лавках, ни под лавками, ни на столе у судей, ни у Федьки Посольского, который тоже принялся осматриваться – нигде… ничего. Озирались, приседали, заглядывая в укромные места, служилые – что за притча!

– Была трава, была, – молвил Куприянов расстроенным до дрожи голосом.

– Она это… – простодушно вступилась тут Настасья, – ее уложили в короб. И печатью запечатали. А потом унесли.

Все, кроме скованно державшейся женщины, подозрительно переглядывались.

– Что за трава? – спросил наконец князь Василий.

– От поноса. Катеринка же, она говорила: от поноса пьют. Ну да, от поноса. Воевода уничтожающе глянул на Семена.

– Удалось дристуну пернуть! – веско сказал он; выразительный взгляд не оставлял сомнений, кому именно назначалось это житейское наблюдение. – Гоните в шею! – повернулся он затем к Настасьице, но, прежде еще, чем багровый от начальственного порицания Семен занес над женщиной руку, одумался. – Стой! Ты! Запиши, – ткнул он пальцем в сторону Федьки, – запиши, что положено, и уж тогда в шею.

Башня опустела, выгнали осчастливленную Настасьицу, увели Родьку, а потом и палача. Но у Федьки оставалось много работы, писала не разгибаясь, потому что не расходились и судьи. Сначала они составили пространную отписку в Москву, в Разрядный приказ, просили сыскать Гришку Казанца, который самовольно ушел приложиться к мощам митрополита Алексея. Нужно было и по своим заставам предупредить, чтобы ловили вора. И на посаде продолжить поиски Васьки Мещерки, колдовского учителя.

Были у них и свои соображения, тайные – воевода отослал Федьку, она собрала бумаги и ушла.

Народ в приказной грудился вокруг Семена Куприянова, посдвигали в сторону чернильницы, бумаги, уселись на столах. Рассказчик успел уже захватить воображение слушателей холодящими душу подробностями, когда вошла Федька. Семен недовольно на нее обернулся, опасаясь непрошеных поправок. Но Федька от расспросов отмахнулась.

Сама же села на отшибе и, торопливо спрятав лицо в ладонях, сдавленно прыснула, содрогалась в беззвучных приступах смеха, вспоминая дурацкое, но не лишенное смака остроумие воеводы, которым он отметил служебное рвение Куприянова.

Особенно долго ей бороться с собой, впрочем, не пришлось – в приказную сунулся тюремный сторож:

– Федор! – крикнул он громко, как на улице. – Посольский! Судьи кличут.

Прежним путем Федька прошла через караульню в решетчатые сени, где сквозной ветер развеял запахи гари; порезанные на множество ломтей лежали солнечные пятна. Плохо прикрытая дверь почти не заглушала разговорившихся в башне судей.

– Смотри в подошвенную, написано, – это, кажется, Бунаков.

– Подожди, давай кинем, – Патрикеев.

– Кидай второй раз, – с увлечением перебивал их князь Василий. – Кидай!

Едва различимый стук игральной кости. Судьи забавлялись гаданием по костному разводу Гришки Казанца! Неужели и Федьку пригласили для того, чтобы она приняла участие в этом еретическом занятии?

– Ну, читай!

– Куда, читай! Еще раз кидать надо!

Дробненький стук кости. Патрикеев стал читать:

– Сердце печально… Сердце печально, потому что слышит недруга под рукой своей. А еще чаю убытка, помедлив. А о животе сердце мертво кажет…

Патрикеев запнулся, да и остальных как будто бы проняло.

– Да… – протянул кто-то, – бесовское дело.

– Смотри в подошвенную, что кажет, и от недруга ли смерть кажет?

– Говорил: все равно в подошвенную!

– А как?

– Подошвенная меть, та что к полу легла. Переверни кость!

Но не стоять же за дверью вечно! Предупреждая о себе, Федька громыхнула ногой о косяк и вошла.

Все подняли головы. Князь Василий и Патрикеев сидели, а Бунаков стоял, упершись рукой в столешницу, он и кидал кость.

– Вот что, Посольский, – сказал Патрикеев снисходительным тоном, который разительно противоречил действительному положению дьяка – он глядел на Федьку снизу вверх. – Калабрийское королевство это где?

– В Италии, – ответила Федька.

Патрикеев обменялся с товарищами взглядом. И Федька, спускаясь, – князь Василий поманил вниз – заподозрила, что многозначительный взгляд этот относится не к Италии и не к Калабрии, а к ней самой, к отставленному посольскому подьячему, которого Патрикеев предъявляет воеводам, как маленькое, непритязательное чудо – эдакий, гляньте, шельма!

– А там написано: между Испанской землей и Турецкой, – испытывающе сказал Патрикеев.

– Италия в Среднем море, на севере Великие горы, на юг, через море Иерусалим, на запад через море же Испания и по морю на восток до Турции.

– Ага! – задумчиво потрогал усы князь Василий. – Вот и я думаю: как же так? На границе что ли? Значит по морю… Но Турок не пустит. По морю ли, сушей – ему что?! Что Турку сын Христов – ничего! Басурманы, одно слово, безбожники!

Надо было понимать так, что князь Василий испытывал удовлетворение оттого, что между ним и новоявленным мессией расположились неверные турки, в силу своего безбожия никакой смуте и соблазну не подверженные. А вот Бунаков, вертевший в руке игральную кость, особой надежды на Турка не возлагал:

– Вор! – заметил он рассеянно. – Что говорить: вор и есть. Какой может быть у господа нашего Исуса Христа, – благочестивый, хотя и беглый взгляд вверх, – какой может быть сын? Откуда? Самозванец! Турок его к рукам и приберет. Турок его на нас, придет время, и спустит! – Бунаков потянулся за костным разводом и стал листать в поисках нужной статьи. – Вот! – воскликнул он. – Нашел! Вот подошвенная!

Живо обернулся к князю Василия и смутился, встретив укоризненный взгляд. Князь Василий вздохнул, осуждая такую суетность, помолчал и тогда уже разрешил:

– Читай.

– Являет: вскоре дело твое будет корыстно и радостно, – с готовностью начал Бунаков. – Вот тебе и подошвенная! Да. Тут и толкование есть.

– Читай.

Бунаков замычал, пропуская какой-то кусок, и начал:

– Мм… Поищи чего ради чужая рука зависть держит и хочет взять, поостерегись! Вот! – поднял палец, призывая к вниманию. – О смерти или о животе: скоро поболит оздравливает… А на суде… лихо, – вконец изумился Бунаков.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ЗАЧЕМ РАЗУМНОМУ ЧЕЛОВЕКУ ШЕЛКОВЫЕ ЧУЛКИ?

Привольно дышит казак с веслом в руке среди тростников, в путанице тайных проток и на ветреном плесе – здесь он хозяин, здесь дом казака, его царство. Не страшен на реке казаку ни легкий, как сорванный ветром лист, татарин, о дву конь проносящийся по степи, не достанут здесь его ни московские воеводы, ни вся турецкая рать с трехбунчужным пашой во главе. Покойно мужику в дремучем лесу: чем сумрачней дебри, теснее стоят черные от сырости ели, заглушившие даже признаки зелени, тем вольготней и смелей на душе: век бы не выходил мужик в поле, открытое доводчикам, тиунам, приставам, подьячим, приказным недельщикам и боярским приказчикам, когда можно было бы между спутанных корней и пахать.

Посадский человек отдыхает душой на торгу, в толчее и многолюдстве – здесь его дом, на миру.

И Федька тоже любила торг – еще с той поры, когда, переодевшись мальчишкой, полная соблазнов воображения, пускалась в странствие через людские толпы. Трепеща от собственной отваги, она проходила краем неведомого, и никому не приходило в голову задержаться на детском ее личике взглядом слишком долгим и требовательным. В тесноте между рядами наскочив на хорошенького мальчишку, никто не находил времени обернуться, чтобы спросить: а что ты тут делаешь, девочка? И – здрасьте! – почему это на тебе чужое платье, одежда брата? И, позволь-ка, позволь, где твоя мама?

– Умерла. – А отец где? – В приказе. – А брат? – Завеялся неведомо куда с мальчишками. – А во дворе у вас кто остался? – Бабка-татарка Салтанка старая. – А что же она тебя не хватилась? – Я за калитку выйду, к ней женщины придут ворожить, она будет шептать им на мыло, на белила и на румяна: «Сколь скоро это мыло смылится, столь скоро тебя муж полюбит». – А потом? – Позовут ее к больным наметывать на брюхо и на грудь горячие горшки и давить детям во рту жабу. – Ну, а потом что, разве тогда не хватится? – А потом она варит, метет, стирает и никогда никому ничего не скажет. – А вот я тебя тогда за руку схвачу: ам! – Пойди схвати! Ты взглянул на меня и ничего-то, ничегошеньки не увидел!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: