За воеводой следовала городская верхушка – служилые люди по отечеству: городовые дворяне, дети боярские, стрелецкие и казацкие головы. Сукна яркие, меха добротные, крупные, как орехи, серебряные пуговицы и жемчужные ожерелья-воротники не редкость.
На середине моста князь Василий остановился и, подобрав в ладонь свисавшую на запястье плеть, показал на издыхающую во рву корову:
– Любуйтесь, сукины дети, страдники!
Городская верхушка: дворяне, дети боярские, стрелецкие и казацкие головы, принуждены были придержать коней, чтобы со значительным и сокрушенным видом уставиться в ров, куда указано. С другой стороны поспешно глянули вниз барабанщик со знаменосцем.
Буренка уже не мычала – судорожно вздымались бока, огромные темные глаза полнились слезами. Пробурчав нечто назидательное, воевода тронул коня.
Сейчас же, едва отъехали господа, скользнул по откосу, цепляясь за чернобыль, посадский в посконной однорядке и красном колпаке; торопливо скатившись к буренке, он вынул нож.
В одной руке пистолет, в другой горшок (не было ни времени, ни случая доставать да чистить измазанную дегтем столпницу) – Федька пристроилась в конец растянувшейся череды, что следовала за воеводой. Нарядно одетая, но растерзанная, простоволосая – шапка осталась подле подводы, Федька вызывала любопытство – на нее оглядывались. Она стала пробираться между лошадьми ближе к князю Василию. Сопровождавший это движение легкий ропот гнал ее дальше и дальше, пока она не вырвалась из окружения.
Князь Василий обернулся и увидел Федьку.
– Ямщика убили, – заторопилась она, тыкая пистолетом как пальцем. И поскольку воевода молчал, ожидая как будто бы продолжения, добавила: – Я вчера от обоза отстал. Подьячий Посольского приказа Федор Иванов сын Малыгин. По государеву указу направлен в Ряжеск.
Больше на первый случай вроде бы и сказать было нечего, но князь Василий озадаченной своей повадке не изменил и тут. Остальные напряженно и как-то нехорошо молчали.
Тогда Федька сообразила, что горшок. Дурацкий горшок в руках. Шапка потеряна. И лицо, наверное, страшно глянуть – в разводах потной пыли и грязи.
– Государь мой милостивый князь Василий Осипович, – легко краснея, начала выговаривать Федька те вежливые слова, с которых и следовало на спокойную голову начинать. – Искатель твоего жалования и работник твой вечный, приказный подьячишко Федька Малыгин челом бью: смилуйся, пожалуй!
Она вознамерилась уж кланяться, когда только и опомнилась: тяжелая железная машина со всеми ее смертоносными приспособлениями: колесиками, пружинами, курками – пистолет по-прежнему упирался воеводе в живот! Отчего и тишина стояла… выжидательная. Федька торопливо сунула оружие стволом под мышку – и воевода ожил.
– Хрен ты собачий, а не подьячий! – объявил он с радостной злобой.
И потом добавил еще несколько слов, от которых Федька застыла, краснея уже не только щеками, шеей, ушами, но и самым нутром, кажется, – что-то внутри горело.
Вокруг расслабленно смеялись и громко, с удовольствием говорили. Нельзя же, в конце концов, раздавать направо и налево сукиных детей, страдников и не получить когда-нибудь сдачи! Мало кому могло придти в голову, что шельма подьячий оскорблен матерной бранью – простым сотрясением воздуха, тогда как замешательство воеводы ни от кого не укрылось – пистолет штука увесистая и вполне осязаемая.
Наверное, Федька собралась бы наконец с духом, что-нибудь и от себя пояснить, но в разговор вступил еще один человек, среди общего веселья сохранявший строгое выражение лица. По важной осанке, богатому платью, по тому как держался он с князем Василием – без подобострастия, можно было предположить, что это второй воевода или, по крайней мере, дьяк. Он подъехал к князю поближе и, доверительно наклонившись, зашептал. Так тихо, что и товарищи его перестали один за другим галдеть.
– Печатник? – громко и оттого вроде бы недовольно переспросил князь Василий.
– Федор Федорович, – настаивал собеседник, и Федька, хоть и не могла ничего более разобрать, поняла, о чем речь.
Время от времени оба на нее посматривали. Потом князь Василий шумно втянул воздух, двинув ноздрями, провел задумчиво по губам и хлестнул лошадь, не занимаясь больше подьячим.
– Ступай к съезжей и жди, – сказал Федьке заступник.
Впалые щеки, покрытые разреженной, как осенний лес, бородой, устало опущенные веки и заострившийся нос, казавшийся на исхудалом лице крупнее, чем был, – в облике чиновного человека проступало что-то болезненное. Ощущение это усиливалось еще лишенной всякого молодечества посадкой – на лошади, как на лавке. Было в этом человеке сочетание равнодушия и достоинства, которое свойственно привыкшим к власти и потому спокойным людям. Несмотря на жаркий день, имел он поверх кафтана гвоздичный охабень – надетый в накидку просторный плащ с рукавами; на брови надвинута черная шапка.
Да, это был дьяк, Иван Борисович Патрикеев. Что не трудно было выяснить, когда дьяк отъехал, – из города все шли и шли, бежали посадские. В виду воеводы и начальства все держались с оглядкой, но возбуждение чувствовалось – на вопросы отвечали пространно, спрашивали жадно.
Да только Федька не расположена была разговаривать. Она пыталась пробиться к опрокинутой телеге – застряла перед плотным заслоном из лошадиных задов и человеческих спин. Доносился развязно взлетающий голос Афоньки. Мухосран говорил слишком много, слишком громко и слишком поспешно, не зная как всегда меры. Боярин его, князь Василий, молчал. Федька не решилась дожидаться, что скажет, – хорошего ничего не предвиделось.
Успела она отстоять нечаянно обнаруженную затоптанную свою, в пыли шапку, выбила о граненный ствол пистолета и пошла в город.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ВЕШНЯК
Дети не отставали от Федьки, засматривали в глаза – самые маленькие, те что бегали без портков в коротких рубашонках, одинаково стриженные мальчики и девочки, и постарше – в рубашках подпоясанных и таких же, как рубашки, белых полотняных портках. Иные из этих деток ростом и Федьке не уступали, а все ходили босиком.
Неясное душевное движение побудило Федьку присмотреться к мальчишке лет десяти, что стоял на особицу и глядел отстранено, словно бы знал и видел нечто такое, что требовало от него постоянной внутренней сосредоточенности. Худенький подросток, одет он, однако, был как большой, в сапожках, хотя и плохеньких, в смуром кафтанце, просторном, с чужого плеча, и в шапчонке.
– Тебя как зовут?
– Вешняком кличут. – Мальчик в ответ не улыбнулся.
– Бери горшок, проводишь меня до съезжей.
– А что тут провожать, – строптиво возразил он. – Все прямо да прямо.
Дети теребили ее, готовые услужить, но Федька ждала, когда мальчик со славным именем Вешняк согласится.
Он хмурил брови. И кивнул не прежде, чем глянул неспешно по сторонам, поднес ко рту сдвинутые пальцы с не стриженными ногтями – обкусать… Подумал и кивнул.
Дорога за воротами продолжалась улицей, которая не выглядела столь прямой, как утверждал это из лучших, возможно, побуждений Вешняк. Заборы, частоколы и глухие стены клетей по обеим сторонам не выдерживали строй, образуя временами заросшие сорняками пустыри. И даже бревенчатая мостовая обнаруживала тот же непредсказуемый нрав: прерывалась без явной причины, чтобы возобновиться через три шага и уже не там, где надо было ожидать. Жилые избы, клети, амбары, конюшни укрывались в глубине дворов, иногда очень узких, так что затейливо рубленные, под высокой крышей ворота почти смыкались, оставляя немного места на забор. То и дело открывались щели тесных переулков и тупиков. Мусор, который выбрасывали за ограду, громоздился кучами: зола, кости, куски истлевших шкур с остатками мездры и шерсти, рыбья чешуя, позеленевшие осколки горшков, пух, перо и просто какая-то вонючая гадость. Исчертившие землю тропинки и мостовые поливали жидким навозом коровы и быки, овцы оставляли повсюду мелкую черную картечь, кони – упряжные и верховые – сыпали желто-зеленые остро пахнущие яблоки. Так что в любом случае пройти до съезжей избы все прямо и прямо, не выбирая, куда ступить, было бы затруднительно.