– А что вам пишет отец, Юлий?
– Он ничего не пишет…
– Он давно был в городе?
– Недавно. Разве вы не виделись, Алина?
– Нет.
Солнечное пятно коснулось лиловой шелковой туфельки Алины и горело на золоте вышивки. Потом оно метнулось по ее белому муслиновому платью, задержалось на лиловой повязке, усыпанной золотыми мушками, у нее под грудью. И еще через минуту оно ласкало ее пепельные волосы и утомляло синие глаза.
Юлий сказал, овладевая рукою Алины:
– Недавно, гуляя по имению, я забрел на дачку… милую дачку среди ивняка… Ага, вы покраснели… тем лучше… во мне проснулись все дьяволы… Я вспоминал…
Алина смутилась, прошептав:
– Теперь это редко…
– Почему?
– О… У меня нет вины перед ним… Это парализует и его и мою волю…
– Значит, другие ласки?
– Нет… нет…
Ее возглас, полный тоски, принес ему некоторое удовлетворение.
– Вы тоже несчастны, Алина…
– Я нам не сказала.
– Не лгите, дорогая, ложь – это привилегия моей жены.
Он крепко перецеловал ее пальчики.
– Какой же ваш ответ, Алина?…
– Я еще не знаю…
– Это звучит согласием…
Очень бледная, она попробовала улыбнуться.
– А ваш отец?… А ваша жена, Юлий?…
– Не все ли равно… Я люблю вас… Отец?
– Но отец будет обладать вами всегда! До смерти… я не отнимаю вас у него… на моем месте он поступил бы так же.
Она задумалась, глубоко усталая.
– Почему я так долго колеблюсь? Все логично и просто. Сначала я сама созналась Генриху в любви и добивалась его взаимности. Затем я сама молила о наказании и сама же отдалась ему. Потом я примирилась с его отказом жениться на мне, – роль тайной любовницы была для меня блаженством. Наконец, моя тайна стала явной для общества, и Генрих хочет совместной жизни. Мой дом только помеха для него. Нужно продать его и уйти к Генриху. Можно подумать со стороны, что теперь я совсем невинна и чиста перед Генрихом? Это ошибка… мысли оставляют след… разве я не прелюбодействовала с Юлием в моем сердце?… Я всегда очень грубо желала его. Что Генрих может потребовать от меня как искупления? Я не знаю. Что будет с Юлием?… Я не знаю…
Она подняла голову и улыбнулась.
– Вы думали?…
– Я подводила итоги…
– И…
– Юлий, мой дорогой мальчик… У него показались слезы. Привлекая ее к себе, ища ее губ, он прошептал:
– Я люблю вас… я люблю нас…
Она возвратила ему поцелуй, все больше и больше тоскуя.
– Вы бредите… вы заблуждаетесь, Юлий… Я недостойна любви…
– Вы прекрасны. Вы нежная и святая…
– Я только распутна.
– Скажите «да», Алина…
– Да, Юлий…
У нее мелькнула мысль; «Поцелуи Юлия сладостны по-иному… я не знала, что поцелуй других губ также мне доставит трепет и забытье… Но ведь он его сын?… Может быть, поэтому?»
– У вас, Алина?
– У меня, Юлий…
Та же постель с занавесками лунного цвета и качание цветущих деревьев за окном, и голубое небо, и щебет ласточек, и солнце, и слезы, и тоска, и сладострастие нового греха среди поцелуев и жадности рук…
Широким жестом они раздвинула занавески кровати. Оказывается, после бурных, долгих слез она уснула. Солнце было ниже. В раскрытое окно тянули свежестью сада. Птицы еще цели. Теперь Алина вспомнила все случившееся. Юлий оставил ее, взбешенный и полный презрения. Он клялся, что Алина после ее признания для него не существует. Он послужил ей средством возбудить страсть в его отце? Отлично. Он платит Алине той же монетой. Она для него весенняя лихорадка, минутное забытье, валерьяновые капли, случайная встреча, которую даже не вспоминают. Потом он разразился почти грубыми упреками. О, зачем она призналась ему?… Как она жестока… До последнего поцелуя она верила в его влюбленность… Зачем она так грубо и ненужно швырнула ему правду… Алина только вздыхала. Она не умела его утешить. Она созналась в умышленности своей интриги, ибо она не хотела продолжения связи или повторения их свиданий. Отныне она умирала для него. Никто никогда не узнает их общей тайны.
– Забудьте меня, Юлий… И простите меня, если можете…
Тогда он ушел.
Алина поднялась на локте, взяла флакон с фиалкой, смочила виски и снова легла. Она думала, закрыв глаза.
– Как слезы облегчают… я выплакала всю свою душу… я чувствую необыкновенный прилив сил… Завтра, послезавтра ко мне приедет Генрих… О, теперь я встречу его иначе… Я… грешница и прелюбодейка!… Конечно, свою тайну я понесу одна, через всю жизнь… мой грех никогда не станет явным для Генриха… О, радость тайного преступления…
Она улыбнулась, смущаясь даже сама перед собою. «Теперь… когда Генрих захочет наказать меня… О, теперь это будет иначе… для меня… для меня…»
И она бросилась в море упоительных и сладострастных представлений, без протес га, без стыда, без колебания, нагая и восхищенная.
– Прежде всего и после всего будут розги… – она улыбнулась в темноте, смущаясь лаже сама с собой, Ей хотелось, чтобы на этот раз Шемиот продлил над ней мучительство. Разве она не заслужила этого? Пусть он скажет о наказании накануне… Она будет думать… несколько часов молчаливых терзаний… пусть он также велит ей самой нарезать розог… Она должна будет перед наказанием сама смочить их…
Пусть он наказывает ее среди вещей и предметов, которые она любила и которые были для нее живыми свидетелями каждого прожитого дня. Пусть он наказывает ее перед раскрытыми книгами, в нарядном платье, при дневном свете, всегда бесстыдном… Ах, она кричит униженно и страстно… И, если бы кто-нибудь вошел и ту минуту… Христина… Юлий или Франуся… Ее сердце начало биться неровно и тяжело. Кровь бросилась в голову. Она не то грезила, не то бредила, не то засыпала, не то сходила с ума, И это было так же сладостно, как плыть по голубому озеру и смотреть на горы, залитые закатом. Ветер принес ей аромат цветущих деревьев и, содрогаясь от восторга перед жизнью, с криком любви, тоски и боли, она мысленно обратилась к Шемиоту.
«Я обманула тебя с твоим сыном. О, я ненавижу себя, ненавижу… Я достойна самого строгого наказания… Я буду благословлять его… Не забудь… не забудь… ты обещал исправить меня… Я жду… После розог (и от этого слова все ее тело содрогнулось), после розог я посмею вымолить у тебя прошения… Теперь я должна молчать… На этот раз я не сокращу наказания своими криками. Нет, нет… Я положусь всецело на твою волю… Мой любимый… мой любимый… Я буду говорить тебе о своем грехе, покуда ты будешь сечь меня… О, ты справедлив, ты добр. Я падаю к твоим ногам и не хочу подняться. Будь строг ко мне. Я хочу плакать под твоими розгами. Будь строг ко мне».
Как только он разложит ее, она почувствует себя маленькой и ничтожной, рабой и ребенком, любовницей и сестрой. Как сладостно растопляться в чужой воле, испаряться подобно эфиру. Как сладостно закрыть лицо руками, ощущать, что его руки поднимают ее юбки, роются в ее кружевах, рвут ее тесемки… Как будет трудно умолить его. Как будет строг и холоден его голос. И она задыхалась от волнения, улыбаясь блаженно, страдальчески и бессмысленно, с пылающей головой, губами, закрытыми глазами, в позе разложенной перед наказанием девочки.
Представляя себе, как розги кусают ее тело, она бормотала:
– Не надо жалости… Высеки меня до крови, до потери сознания… Я так много грешила… О еще, еще, милый… Будь неумолим к моим крикам, они лгут тебе… Накажи прелюбодейку… накажи лгунью примерно… Если ты любил это тело – сделай его пурпурным, оставь на нем следы розог надолго. Огненные поцелуи. Раскаленная печать… Еще… еще… Это мое исправление, мое искупление, – небесное возмездие в этой боли… еще… еще… позови Христину… позови Юлия… О, как я буду унижена.
Она рыдала.
Вечернее солнце горело на бронзовых сфинксах туалета и купалось в зеркале.
Вежливо поднимая с колен Алину, Генрих Шемиот сказал ей:
– Я продам ваш дом, Алина.
– Да, Генрих…
– Мы будем жить безвыездно в имении…
– Да, Генрих…
– Христина останется в городе. Юлий уедет путешествовать.