- Атмосфера теперь иная. Теперь у немцев не та география, что в сорок первом, - доказывал он солдату.
А солдат считал, что «география» у них еще не такая уж и безнадежная. Вот засели в сотне километров отсюда, под Рогачевом, зарылись в землю, и не подступишься к ним, ни с какой стороны не укусишь. Вот тебе и «география»! На это дядя убежденно ответил:
- Конвульсии.
Прямо не верится, что дяди нет больше на свете.
- Ну вот… ну вот… - мечется по хате бабушка.
А тетя Марина причитает:
- Да как же мне быть, да как же мне жить да ораву детей растить? А как же мне его из больницы привезти? Ни коня же у меня, ни вола…
Что-то мне холодно сегодня. Вовек бы не слез с печи, если б не тетя, с этими ее причитания. Нужно, пожалуй, помочь. Двое ее младших тоже лежат снопами, а старшему - Федосу - столько же, сколько нашему Глыжке. Куда ему! А я запрягу Буянчика и привезу.
- Не сдюжит, - усомнилась бабушка.
- Сдюжит! - уверенно ответил я, перетрясая на печи разное старье: где-то запропастилась шапка.
Дед Николай с месяц тому назад начал запрягать стригунка. Сделал ему небольшой хомутик, приладил к самодельным санкам оглобли, сена охапки две положит и везет с луга. Сперва, правда, жеребенок брыкался, бросался в стороны, падал на колени. Удила в зубы сунули - смирился. Что ж поделаешь, если нужно?
Видя, как жеребенок мечется в оглоблях, сопит и обливается потом, дед сам впрягался рядом и все вздыхал:
- Дитя горькое. Гулять бы тебе еще да гулять. Да что ты попишешь, коли война? Она никому в зубы не глядит: ни малым ни старым.
Верно, война не глядит. Вот дед Николай хвастался, что его уже никакая хвороба не возьмет: переболел и сыпняком, и какой-то испанкой еще в первую мировую, при царе. Но слег и дед. Вторую неделю не вылезает из землянки. Будь он на ногах, может, сам сегодня поехал бы. А так мне доведется - единственный мужчина из всей отцовой и материной родни.
…Спина и бока у Буянчика тронулись инеем. От мороза слипается в носу. В дядиной свитке и больших разбитых валенках я сижу на охапке сена и понукаю жеребенка. По укатанной дороге санки бегут легко, зато на ухабах не конь тащит их, а они тащат за собою коня. А там, где дорога покрыта ледком, Буянчик беспомощно скользит, ноги его разъезжаются в стороны, он весь дрожит и часто дышит, пуская из ноздрей клубы пара.
Эх ты, стригунок Буянчик! Видно, прав был дед. Не стать тебе боевым конем, не ходить в атаки, не топтать врагов копытами. Надели на тебя хомут прежде времени, не дали порезвиться, набраться сил. Прав дед. Но ты не горюй, брат, - перебьемся, одолеем беду. Нам с тобой только бы до весны дотянуть, а там и солнце будет, и щавель.
Нам с тобой только отца дождаться с войны, а там не пропадем!
Тетя Марина говорила, что в городе нужно ехать все прямо и прямо по Советской, потом, за базаром, свернуть, на другую улицу и опять - прямо и прямо. Пусть бы сама попробовала проехать: то минеры не пускают, то дорога завалена битым камнем. Долго мы с Буянчиком петляли по немому холодному городу, пока выбрались на окраину, где были госпитальные бараки. Какой-то мужчина дорогу показал.
В дощатой сторожке у госпитальных ворот воздух густой от махорочного дыма. Печка из железной бочки докрасна раскалилась. В этой духоте, пропахшей карболовкой, томятся люди в свитках, ватниках, шинелях. Кто с корзинкой, кто с торбочкой - принесли своим передачи.
В углу тихо плачет женщина. Ей только что вернули лепешку и бутылку с молоком: тому, для кого оно предназначалось, больше ничего не нужно.
На мое «здравствуйте» никто не ответил. Старик в облезлой шапке - видно, тоже из деревни - расставил над печкой руки, будто хочет ее обнять, и спорит с солдатом-инвалидом насчет не то американцев, не то англичан, которые должны были открыть против Германии какой-то второй фронт, да все не открывают.
- Их Черчиль не дурак в пекло лезть, - рассуждает старик-грамотей. - Он на Ивановом горбу хочет в рай въехать.
А солдат скептически усмехается:
- Много ты понимаешь, дед. Теперь им некуда податься, раз наша берет. Теперь им выжидать не полоса.
- Не понимаю, и не надо, - обиделся старик. - А я всё равно так скажу, обещанного три года ждут…
Солдат был дежурным по госпитальной проходной. Узнав, зачем я приехал, он неохотно поднялся с теплого места у печки и пошел отворять ворота. Пропуская во двор подводу, дежурный, словно не веря своим глазам, спросил:
- Это что - лошадь твоя?
- Лошадь, - подтвердил я.
- И справишься?
- Справлюсь.
- Гляди, какой шустрый, - повел он головой и неторопливо зашагал впереди, показывая дорогу. Ветер доносил до меня недовольную воркотню: присылают тут разных молокососов…
И вот я уже еду домой. Скрипит под ногами снег, тонко повизгивают полозья. Я беспрерывно понукаю Буянчика. Его бока ходят, как кузнечные меха, с мокрой, потной спины валит пар. Будь он хоть подкован - другое дело, а то скользит и скользит, не может налечь как следует. Когда дорога идет в гору, жеребенок совсем выбивается из сил, то и дело останавливается, тяжко сопит, дрожит от натуги. Нужно подпрягаться самому. Зато с горки можно и подъехать, устроившись рядом с дядей, накрытым с головой домотканой постилкой. Санки бегут сами, бьют передком Буянчика по ногам, хомут лезет ему на уши.
- Эй, шевелись, малыш!
По обе стороны улицы вместо домов задымленные каменные стены. Вольно гуляет в руинах ветер, гремит листом ржавой жести, свисающим с карниза бывшей почты.
Одна за другой меня обгоняют машины. В кузовах облепленные снегом, как деды-морозы, солдаты подняли воротники полушубков, прячут руки в рукава.
Потом пошли тягачи с пушками, грузовики с крытыми брезентом кузовами. Вот это сила так сила! Нет, не та, как говорил дядя, теперь география.
На перекрестке двух улиц машет флажками девушка в белом военном полушубке, в валенках и с карабином за спиной. И так это красиво у нее выходит, что я даже рот разинул и тут же едва не попал под колеса машины. Грузовик, объезжая мои санки, по оси зарылся в снег, ревнул всем своим железным нутром, окутался дымом и поехал дальше, а регулировщица налетела на меня:
- Куда прешься?! А ну - поворачивай своего котенка!
Ишь ты - храбрая. Разошлась, как холодный самовар. Это Буянчик-то ей котенок. Видели мы таких! Все это я хотел ей высказать, но промолчал, взял жеребенка под уздцы и съехал с дороги в снег.
А машины идут и идут, обдают меня бензиновой гарью, осыпают снежной пылью. Буянчик беспокойно стрижет ушами, будто готов испугаться и понести.
Еще шли мимо последние машины - регулировщица подбежала к санкам.
- Ты что, ослеп? Глаза у тебя повылазили, желторотик?
И вдруг, заметив длинные дядины ноги, торчащие из-под постилки, осеклась, захлопала белыми от инея ресницами.
- Отец.
Я был зол на нее. Только что и «котенок», и «желторотик», а теперь, видите ли, сочувствует.
- А тебе какое дело?
Глянул на дядю - не потерялась ли шапка? - и тронул Буянчика.
На бывшем аэродроме дома, где жили летчики, глядят пустыми провалами окон. Сквозь проломы в стенках видны разрушенные лестницы; закопченные железные балки покорежились от огня. На кирпичной стене выведено мелом! «Мин нет». Посреди руин на проволоке гремят одубелые подштанники и полотенца вымерзают после стирки. Смотри ты, даже здесь, среди этого стылого камня, живут люди.
К вечеру разгулялся ветер. В поле бегут через дорогу белые вспененные ручьи снега. Мой жеребенок совсем изнемог, спотыкается, как слепой, поминутно останавливается, два раза уже падал на передние ноги. Застигнет в поле ночь, собьемся с дороги - тогда беда. Либо замерзнем, либо - волки. Говорят, они бродят теперь ночами не то что по полю, а даже по селу. Наша соседка Чмышиха, которую мы зовем монашкой, сама видела. Шла поздно с поминок, а он стоит на Феклином пепелище, светит глазами. Потом повернулся и - трух-трух - подался на загуменье.