От имени канцелярии опродкома Анна Борисовна получила свои первые цветы — большой красно-белый букет. А замзава бухгалтерии сказал после спектакля:
— Хорошо дала типа, Нюшечка! Хотя и немного было этого типа твоего в постановке, а все же хорошо! Погоди, мацюпусенькая. Погоди, нэнько. Я тоже не враз замзава сделался. Потоптал стежки и дорожки, покуда до своего кабинета с телефоном дошел. И-и-и-и потоптал! А ты побыстрей пойдешь…
Так Анна Борисовна стала артисткой".
Потом Юрий Павлович стал читать о ролях, ролях, ролях, сыгранных Никритиной в Полтаве, Киеве, Воронеже, Москве и Ленинграде.
А кончил следующим образом:
"Анна Борисовна артистка всем сердцем, всем своим существом. Вне театра для нее нет радостей. Мне довелось следить за Никритиной, когда в театре читались новые пьесы. Каждой удачной строке, каждой реплике, написанной остро, хлестко, театрально — она радовалась. Но как только драматург погружался в тестообразное драмадельство, Анна Борисовна словно бы грустнела, я бы даже сказал, — обижалась! По ходу чтения было ясно, что для Никритиной в пьесе нет роли, однако она радовалась и огорчалась так, как будто это имеет к ней самое прямое, личное отношение. Так же радуется она и огорчается на каждом просмотре спектакля в своем театре. Если все хорошо — Анна Борисовна сияет, хотя она в данном случае только зритель, если худо — она погружается в черную меланхолию…
— Я позволю себе кончить свое краткое вступительное слово, — продолжал Герман, — тем же самым опродкомовским окном, с которого я начал. На мой взгляд, Анна Борисовна по своему характеру с тех опродкомовских времен нисколько не изменилась. Ради роли с ниточкой, ради образа, который интересно сыграть, заслуженная артистка РСФСР, как та киевская девочка Нюша, и теперь вылезет из окна, но не только из первого этажа, и Анатолий Борисович возражать не будет, но только даст руководящее указание:
— По трубе, по трубе, по водосточной трубе спускайся, Нюшка. Небось не семнадцать тебе годков-то… к сожалению.
В этом секрет успехов Анны Борисовны Никритиной, в этом залог ее будущих удач".
Возобновили старый-престарый фильм «Отец Сергий» по Толстому.
В кино «Аврора», что на Невском возле «Гастронома» № 1, в переполненном зале было так тихо, словно затаил дыхание один человек, а не тысяча.
Вдруг из тишины, из темноты раздался низкий женский голос:
— Ему надо бы не палец рубить!
Моя утренняя и ежевечерняя молитва:
— Господи, не делай из меня ханжи. Не делай, пожалуйста, и после шестидесяти, когда стану пенсионером.
Встретился с Шостаковичем в филармонической ложе. Шестьсот километров, отделяющие Москву от Ленинграда, жестоко развели нас.
— Это сущее безобразие! — сказал Шостакович, сведя брови.
Дело в том, что опять по всей Руси меня прорабатывали за «Наследного принца». Усердствовали в этом (устно и печатно) те дисциплинированные товарищи, которые не читали и не видали моей новой пьесы. Изъяли все стеклографические экземпляры сразу же, а запретили «Наследного принца» накануне московских генеральных репетиций.
— Ничего, ничего, Анатолий Борисович, будет у вас лучше…
Фраза эта меня несколько удивила. Она была неожиданна для Шостаковича.
При Сталине он обычно говорил:
— Ничего, ничего, Анатолий Борисович, будет хуже.
Когда— то в одном эстетствующем доме я любовался превосходным портретом кисти Серова. Но картина была повешена криво. И от этого, рядом с восторгом, во мне все время пульсировало другое чувство -какое-то раздражение. В жизни необыкновенный Шостакович, выражаясь образно, тоже был «подвешен криво». ребовались очень хорошие нервы, чтобы полностью наслаждаться встречей с ним.
Съезд партии. Троцкий покаялся. Выступает Надежда Константиновна Крупская. Она говорит, что вот-де Лев Давидович признал свои ошибки, и теперь можно прекратить проработку его (смысл выступления).
Сталин в гневе. Насупился. Шевелятся его усы. Бурчит. Но довольно громко, чтобы сидящие поблизости слышали его:
— Еще одно такое ее выступление, и я сделаю Фотиеву вдовой Ленина.
Это мне рассказал Борис Евгеньевич Этингоф. Он сидел в первом ряду и собственными ушами слышал сталинское бурчание.
У нас выпустили два фильма о Глинке. Оба, как положено, самые мармеладные. А глинковский приятель, бывший в Берлине у смертного одра композитора, писал Ивану Сергеевичу Тургеневу, что Глинка умирал в обществе двух девок и до последнего издыхания он глумился над жизнью, глумился над смертью и просил своих девок сделать «по-маленькому и по-большому» на его могиле. Потом-де на ней «цветы вырастут».
Презираю, презираю, презираю наше мармеладное искусство!
Решил купить себе палку. Захожу в магазин, прошу: «Покажите мне, пожалуйста, вон ту». Работник прилавка протягивает. Пробую, опираюсь.
— Коротковата! Дайте, пожалуйста, подлинней.
— Все палки, гражданин, стандартные.
— Да что вы! А вот Господь Бог делает людей не стандартными.
Поправив на носу очки, работник прилавка спрашивает меня со строгой иронией:
— Не работает ли ваш Господь Бог лучше советской власти?
Храбро отвечаю:
— Чуть-чуть.
При Сталине после такого ответа работник прилавка уже звонил бы в ГПУ, а ночью за мной приехал «черный ворон».
Мой потомок, вероятно, скажет:
— Неправдоподобно! Невероятно!
Поверьте мне, любезный потомок, при Сталине я бы никогда не был столь храбр в магазине.
— Папа, когда ты умрешь, я буду носить твои костюмы. Правда?
— А я мамины платья, когда она тоже умрет.
— Папа умрет раньше. У него сердце больное.
— Нет, мама! Нет, мама!…
И сестренка, хлопая в ладоши, прыгает на одной ноге.
— Наследники!… — бурчит папа.
В эту минуту входит мама.