— Я вас должна обрадовать, Николай Алексеевич, ведь никто не погиб. Так счастливо все обернулось, — нашлась Аэлита.
— Никто? И даже бразильский профессор? Значит, все это обычные больничные слухи. Вы обрадовали меня, девочка. Когда я поднимусь, то непременно расцелую вас.
— А я-то как вас расцелую, когда вы встанете, Николай Алексеевич.
— Ну, если все так радостно, моя девочка, то хочу взять с вас слово.
— Какое слово, Николай Алексеевич?
— Вы не боитесь моей дряхлости?
— Да что вы, смеетесь? Вы полны сил и надежд!
— Да, да, надежд! И мы хотели назвать наш подледный город Городом Надежды. Но у меня есть еще одна надежда.
— Николай Алексеевич, знайте, я на все, на все согласна, но сейчас вы должны уснуть.
— Не раньше, чем вы скажете, на что вы согласны.
Аэлита наклонилась к самому уху Анисимова и прошептала так, что только он один мог слышать:
— Стать вашей женой.
— Спасибо, родная. Вот теперь я спокойно усну, несмотря на храп Мишеля.
И Анисимов снова забылся.
Заглянул выходивший доктор Танага:
— О чем он говорил, Аэри-тян?
— О-о! О счастье, милый доктор, — улыбнулась ему в ответ Аэлита.
— О счастье? — озабоченно нахмурился врач. — Это хорошо.
И они замолчали. Оба знали, что еще ничего не известно: вернутся ли к академику память, здоровье и его способности?
Но Аэлита твердо решила, что, как бы ни повернулось дело, она останется с Николаем Алексеевичем навсегда. Ведь «Любить — значит жить жизнью того, кого любишь»! Она шепнула эти слова засыпающему Анисимову. Он ответил слабой улыбкой и ровно задышал. И своим выздоровлением он докажет всему миру правоту доктора Танаги, решившего, что он достиг всего лишь среднего возраста мужчины. Да! Мужчины!.. И Аэлита покраснела… хотя никто не мог услышать этих ее мыслей.
Глава седьмая. ПРОЗРЕНИЕ
В маленькой палате судового лазарета смолк богатырский храп. Спартак отоспался. Ему хватило двадцати шести часов непробудного сна. Тамара нервничала и все настаивала, чтобы доктор Танага спас его от гибели, привел бы в чувство.
Низенький японец улыбался, обнажая редкие зубы, и говорил:
— Поверьте, Тома-тян, извините, но нет ничего более ласкающего слух врача, чем храп спящего больного.
— Больного? Вот видите, вы сами так сказали!
— Больной — это тот, кто лежит на койке в судовом лазарете.
— И когда он проснется, он встанет с койки?
— Не раньше, чем проснется, Тома-тян, извините.
Едва Спартак открыл глаза, чихнул и стал потягиваться так, что хрустнули кости, доктор появился в проеме двери и, приложив палец к губам, призывая не разбудить спящего академика, поманил его в коридор.
Спартак встал и, прежде чем выйти, долгим взглядом посмотрел на спокойное, лицо Анисимова с обострившимися иконописными чертами. Потом вышел в коридор. Там Тамара, не стесняясь врача и Аэлиты, бросилась ему на шею. Спартак поднял ее в воздух и стал кружить.
— Русские — удивительные люди, извините, — тихо сказал Танага Аэлите. — Они способны вынести небывалые напряжения.
Аэлита подумала, что доктор говорит это уже во второй раз.
Анисимов остался в палате один. Аэлита то и дело заглядывала через дверное окошечко, боясь войти и разбудить.
Когда академик открыл глаза, то обнаружил, что лежит в незнакомой тесной палате. Вместо окна в парк немецкого госпиталя, где гуляли выздоравливающие, здесь виднелся квадратный иллюминатор с винтами для его задраивания наглухо.
Где же недавние видения? Аэлита, Танага, Шварценберг? Впрочем, профессор, кажется, не появлялся. Но где Шульц, Мишель?
Нет ничего сложнее процессов, происходящих в мозгу человека. Травма может изменить взаимодействие нейронов, и в результате: мнимая действительность, потеря памяти, безответственные поступки или слова…
Но, проснувшись, Анисимов после сумеречного затемнения, почувствовал в себе необыкновенную ясность ума — и вовсе он не в немецком госпитале, а в судовом лазарете ледокола!
Но почему он говорил с Аэлитой? Или это тоже ему пригрезилось?
Дверь открылась, и Анисимов увидел Аэлиту в ладно обтягивающей ее фигурку меховой одежде. И совсем не привидение, а живую, ласковую. Какой необычный разрез глаз, какое чудесное лицо! Она, милая, родная!
И сразу, как от толчка, он вспомнил все.
Они со Спартаком прошли в глубь Малого Грота, чтобы убедиться в исходе эксперимента — свод выдержал. Рабочие почти все уже ушли. Задержались лишь немногие, приветствуя командора.
И вдруг электрический свет погас…
Когда-то черной осенней ночью молодого профессора Анисимова заставили спуститься в бомбоубежище. На пустынных улицах Ленинграда — полное затемнение, дом давно без электричества. В подвал пробирались ощупью. И тогда загрохотало вокруг, как в ночном лесу во время грозы. Но там хоть молнии ослепляют. А тут лишала зрения тьма. И казалось, все дрожит и рушится кругом: этажи, стены, сама земля. Оглушали невидимые взрывы бомб и близкая артиллерийская пальба.
И эта давняя картина ожила в сознании академика здесь, в искусственном гроте, где непроглядная тьма громыхала, дробилась, оглушала.
«Рушится свод, — успел подумать Анисимов. — Грот нельзя строить под единым сводом!»
Потом Анисимова больно ударило в плечо, задело голову, и он упал, потеряв сознание.
Он уже не видел, как Спартак, заваленный вместе с ним льдинами, уперся плечом в одну из них, чтобы не дать ей раздавить академика. Фонарик на поясе Спартака освещал их ненадежное убежище — подобие шатра, образованного льдинами.
Аэлита смотрела на Анисимова, и глаза ее лучились:
— Николай Алексеевич! Наконец-то! Я так ждала!
— Я долго спал?
— Меньше, чем Спартак, но часов шестнадцать спали.
— Я видел вас во сне.
— Нет, Николай Алексеевич, вы не во сне меня видели. Я, вот как сейчас, была с вами. Честное слово!
— Я допускал это. Гипотетически, — и он замолчал.
Больше всего Аэлита беспокоилась, что он спросит, как она тут оказалась? А он не спрашивал. Она боялась, что московские неприятности станут для него новыми потрясениями. И потом… потом Аэлите не хотелось признаваться Николаю Алексеевичу, что она прилетела сюда не просто к нему, а по поручению секретаря парткома.
— Я помню все, — сказал Анисимов как бы после раздумья.
— Все? Все? Честное слово?
— И даже последние ваши слова в ответ на безответственное предложение в бессознательном состоянии.
— Как вы можете так! Я все глаза проплакала, думая о вас.
— Значит, не забыли?
— Я? Никогда!
— Не люблю этого слова, В нем заложено отрицание. Куда лучше всегда.
— И я хочу всегда, всегда… с вами.
— Значит — не утешение умирающему?
— Нет! Это планы живущих!
— Это хорошо звучит. Наклонитесь ко мне. Вот так.
— Ой, Николай Алексеевич! Вы, значит, в самом деле поправляетесь! Я так счастлива!
— Что же мне тогда говорить? — ответил он ее словами, прозвучавшими когда-то при первой их встрече на фоне Эльбруса.
А о том, почему Аэлита оказалась на корабле, так и не было сказано ни слова.
И только когда Анисимов окончательно поправился и Танага заявил, что «чрезвычайно доволен его судьбой», Аэлита появилась в палате, смущенная и сама не своя.
— Ну что еще? — сидя на койке, с улыбкой спросил Анисимов, деланно хмуря брови и снова любуясь Аэлитой.
— Я должна признаться вам…
— Нет! Это я должен вам признаться, став на колено. Я уже могу, — и он сделал движение, но Аэлита удержала его:
— Вы шутите, а я серьезно. Вот, — и она протянула письмо.
— Что это?
— Письмо от партийного комитета вашего института.
— Как? Разве почта работает? Почему без марки? Доплатное?
— Да. Почта — через космос. И почтальон перед вами. Или, вернее, нарочный.
— Нарочный? Нарочная? — повторял Анисимов, вертя письмо. — Нарочная вы! Вот вы кто, родная моя.
Он разорвал конверт и пробежал письмо глазами. Он обладал завидным даром фотографического чтения, воспринимая весь текст сразу, не прочитывая его слово за словом, строка за строкой.