ГЛАВА IV
Но время возвратиться домой. Что стану рассказывать я о своих подвигах? Моя выдумка должна быть, однако ж, так правдоподобна, чтобы мне поверили. Я чувствую, что язык мой для этого слишком дерзок.
Доехав до так хорошо знакомого мне дома отца моего, я тихонько постучался в двери у подъезда; меня впустили, и я, не сказавши ни слова слуге, бросился в столовую прямо к тому концу стола, где сидела матушка, и заключил ее в свои объятия. Она успела только вскрикнуть: «Боже праведный! Дитя мое!» — и с ней сделалась истерика. Отец мой, наливавший себе супу, вскочил, чтоб обнять меня и помочь матушке. Все, сидевшие за столом, поднялись, подобно стаду рябчиков; одна дама испортила себе новое светло-розовое атласное платье, получивши от своей соседки толчок кончиком локотка в то самое время, когда ложка, полная супу, дотрагивалась до ее рта; маленькая собачка, Карло, подняла громкий и непрерывный лай, и в одну минуту весь приятный порядок праздника обратился в анархию и смятение.
Однако порядок был скоро восстановлен. Матушка успокоилась, отец пожал мне руку, а все гости нашли меня весьма пригожим, интересным мальчиком. Дамы уселись на своих местах, и я имел удовольствие заметить, что внезапное мое появление не лишило их аппетита. Я скоро убедил их, что в этом отношении и я не уступал им. Мичманская жизнь моя не отняла у меня вкуса к роскоши стола и не поселила к ним отвращения; я не показывал также ни малейшего затруднения или промедления, когда кто-либо из мужчин приглашал меня выпить с ним рюмку вина, и отвечать на все вопросы с таким плавным красноречием, и такими страшными грудами слов, что иногда заставлял спрашивавшего сожалеть, что он обеспокоил меня разговором.
Я сделал весьма пышное описание сражения; хвалил некоторых адмиралов и капитанов за их храбрость; насмехался над другими, и обвинял нескольких в предосудительном поведении. Тогда, как и теперь, чтобы заронить убеждение в самую душу моих слушателей, я сопровождал свои сообщения клятвами, при чем батюшка посматривал серьезно, матушка грозила пальцем, мужчины смеялись, а дамы все говорили с улыбкой: «Милый мальчик! Какая живость! Какое чувство! Какая рассудительность!» А я думал про себя: «Вы самое глупое стадо чаек, какое когда-либо клевало кусок сухаря!»
На следующее утро за завтраком, когда не простыло еще впечатление недавнего приезда, я завел с отцом и с матушкой разговор о моем сундуке. По счастью, отец мой сам начал его вопросом: в каком состоянии находится мой гардероб?
— Довольно в дурном, — отвечал я, облупливая третье яйцо (у меня очень хороший аппетит за завтраком).
— Довольно в дурном! — повторил отец. — Но ты очень хорошо был снабжен всеми вещами?
— Точно так, батюшка, — сказал я, — но ведь вы не знаете, что значит военное судно, приготовляющееся к бою. Все, что не слишком горячо и не слишком тяжело, выбрасывается за борт, так же бесцеремонно, как я разламываю этот французский хлебец. — «Чей это шляпный ящик?» — «Мистера Спрата, сэр». — «Мистера Спрата? Я научу его, как прятать в другой раз получше свой шляпочник; прочь его», — и он улетел за борт с подветренного шкафута. Отец Спрата, шляпочный мастер, и поэтому мы все смеялись.
— Неужели, Франк, — сказала матушка, — и твой шляпочник полетел туда же?
— Отправился вместе, по той же дороге, уверяю вас. С слезами на глазах смотрел я на него, когда он оставался у нас за кормою, думая, как это огорчит вас.
— Ну, хорошо, а сундук, Франк, что сделалось с сундуком? Ты сказал мне, что эти вандалы имеют уважение к тяжелым вещам; а зная, сколько он мне стоил, я уверен, что он имел весьма значительную тяжесть.
— Это совершенно справедливо, батюшка; но вы не знаете, как много был он облегчен в первый день отправления нашего в море. Я лежал на нем; старший лейтенант и палубный унтер-офицер спустились на низ осматривать, чиста ли жилая палуба; я и мой Ноев Ковчег были на дороге, и они споткнулись о нас. «Это что здесь? „ — спросил мистер Гандстон. — „Только мистер Мильдмей и его сундук, сударь“, — отвечал солдатский унтер-офицер, заведовавший палубою. — «Только он! — повторил старший лейтенант. — Я думал, что это какой-нибудь огромный камень для нового моста, а хозяин его пьяный ирландский каменщик“. Я был слишком нездоров, для того, чтобы принять участие в их разговоре.
— Ты забываешь свой завтрак, — сказала сестра.
— Я поблагодарю тебя еще за булочку и за другую чашку кофе, — сказал я.
— Бедняжечка! — сказала мать моя. — Чего он не вытерпел!
— О! Я не рассказал еще вам и половины, любезнейшая матушка; я только удивляюсь, как я остался в живых!
— В живых? Неужели! — вскричала моя тетка Юлия. — Вот мой дорогой, вот тебе маленькая безделица, чтоб пособить обзавестись вещами, которые ты потерял на службе твоему отечеству. Благородный маленький служивый! Что бы мы делали без моряков!
Я спрятал в карман небольшой подарок, состоявший в десятнфунтовой ассигнации. Окончивши завтрак прибавлением ломтя окорока и половины французской булки к провизии, уже погруженной в трюм, я начал продолжать рассказ.
— Первое возражение мистера Гандстона заключалось в том, что сундук мой был слишком велик; а второе состояло в приказании «Послать ко мне плотника». — «Возьмите-ка, мистер Адз, этот сундук и убавьте у него по одному футу в вышину и ширину». — «Слушаю, сэр», — отвечал Адз. — «Ну-ка, молодой человек, вставайте и дайте мне ключ».
Как я ни был нездоров, но знал, что доказательства и просьбы были равно бесполезны; итак, я сполз с сундука и отдал ключ плотнику, который отпер его и потом осторожно, но проворно, выгрузил весь мой скарб. Мичманы все глазели вокруг. Банки с вареньем и имбирные лепешки, с таким старанием завернутые вами для меня, любезная матушка, были схвачены с жадностью и пожраны тут же при мне. Один из них запустил грязную руку свою в горшок с желе из черной смородины, которое вы дали мне от боли в горле, и поднес полную его горсть к моему рту, зная, что я находился тогда в таком состоянии, что готов был облегчиться от припадка морской болезни ему в руку.
— После этого я никогда не буду в состоянии смотреть на желе, — сказала моя сестра.
— Отвратительные скоты! — сказала тетка.
— Итак, — продолжал я, — все мои лакомства погибли, а болезненное состояние, в котором я тогда находился, заставило меня и желать, чтоб они исчезли; но когда мичманы начали смеяться и говорить без уважения о вас, милая матушка, я готов был лететь и выцарапать им глаза.
— Ничего, мой милый, — сказала матушка, — мы опять приведем все в порядок.
— Я думаю, мы и обязаны привести, — сказал отец, — Но, пожалуйста, моя милая, нельзя ли на этот раз так распорядиться, чтоб в багаже Франка не было больше ни желе, ни лепешек. Продолжай свою историю, Франк.
— Итак, батюшка, через полчаса сундук мой был уже перестроен и отдан мне; но покуда распоряжались с ним, они могли бы отнять у него еще по футу, потому что я нашел его очень просторным для помещения, оставленного грабителями. Банки с вареньями совершенно опустели, и поэтому отданы были матросам; многие другие тяжелые вещи разобраны были по рукам, и мне стоило небольшого затруднения уложить остальное. После этого, батюшка, вы знаете, что мы вступили в сражение, и тогда сундук мой, постель и все пошло к…
— Разве они при этом случае выкидывают за борт все сундуки и все постели? — сказал отец мой, глядя мне в лицо хладнокровно и неподвижно, что поставило меня в некоторое затруднение посмотреть ему опять в глаза.
— Да, они всегда выкидывают все, попадающееся на дороге; и так как мой сундук был на дороге, то и отправлен в дорогу. Вы знаете, батюшка, что я не мог противоречить старшему лейтенанту; меня бы повесили за это на ноке рея.
— Слава Богу, что ты не противоречил, мой милый, — сказала матушка, — то, что случилось, можно поправить; но того, никогда нельзя бы было уже возвратить. А книги твои? Что сделалось с ними?