Год спустя Шахматов был арестован в Красноярске за незаконное хранение оружия. На следствии, стараясь избежать нового срока, который на этот раз мог быть большим, он заявил о существовании в Ленинграде «подпольной антисоветской группы Уманского» и назвал десятки имен тех, кто имел хотя бы какое-то отношение к Уманскому. Рассказал и о неосуществленном плане побега за границу вместе с Бродским. Вот тогда Бродский и был задержан, но, поскольку факта преступления не было, да и о намерении были только показания Шахматова, через два дня его отпустили. Однако самаркандскую эскападу ему припомнили на суде в 1964 году, и под пристальным наблюдением КГБ он оставался до выдворения из страны[125]. Кто знает – может быть, и после.

Глава III

Ученик

Формирование стиля

К двадцати двум годам сверстники Бродского кончали университеты и институты и только начинали самостоятельную жизнь. Он в этом возрасте повидал страну, пожил жизнью ее простого народа, испытал на себе бессмысленные преследования со стороны государственной власти, научился не смешивать фантазии с реальностью и критически относиться к людям. Он также научился писать стихи.

В стихах восемнадцати-девятнадцатилетнего Бродского благодаря энергии и богатству воображения встречаются удачные строки, но в целом это все еще лишь юношеские опыты. Автор этих стихов, как многие в его возрасте, увлечен грандиозными абстракциями и романтически презирает обыденный мир. Ему нравятся красивые иностранные слова, и он заговаривается ими почти до глоссолалии:

...начисто заблудиться
в жидких кустах амбиций,
в дикой грязи прострации,
ассоциаций, концепций
и – просто среди эмоций.
(«Стихи о принятии мира», 1958)[126]

Его воображение создает из мешанины экзотических книжек и кинофильмов величественные, но невнятные аллегории:

Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.
(«Пилигримы», 1958)[127]

Мекка и Рим, бар как символ загадочной заграничной роскоши, и тут же синее солнце из научной фантастики, и «пилигримы / солнцем палимы» из хрестоматийного стихотворения нелюбимого Некрасова. В скандальных «Стихах под эпиграфом» (1958) лирический герой обозначен скотским и божественным началом – Бог или бык, человеческое опускается. В определенном возрасте так писали многие, почти все. Лермонтов в том же возрасте заявлял: «Я – или Бог, или никто!» Нет ничего странного в том, что такие стихи, да еще страстно прочитанные необычным, «струнным» голосом, очень нравились романтически настроенным мальчикам и девочкам. Необычно то, что ранний успех у сверстников не соблазнил Бродского застрять на этом этапе, что он шел в другом направлении, быстро освобождался от ходульной романтики. Уже лет в девятнадцать он начал догадываться, что стихи делаются не из эгоманиакальных мечтаний, а из жизни как она есть. Когда его стали таскать в КГБ, он уже знал, как следует вести себя на допросах:

Запоминать пейзажи <...>
за окнами в кабинетах сотрудников...
Запоминать,
как сползающие по стеклу мутные потоки дождя
искажают пропорции зданий,
когда нам объясняют, что мы должны делать.
(«Определение поэзии», 1959)[128]

Лирика повседневности, поэтические ресурсы просторечия, умение открывать метафизическую подоплеку в простом и обыденном – всему этому Бродский учился, и к 1962 году серьезные стихи такого рода стали решительно преобладать над абстрактно-романтическими. В этой школе у Бродского были учителя. Сам он позднее называл учителями своих старших друзей Евгения Рейна и Владимира Уфлянда. Повлияли на него в юности и другие яркие поэты этого поколения – Станислав Красовицкий, Глеб Горбовский и Владимир Британишский. Стихи последнего и подтолкнули совсем юного Иосифа к первым поэтическим опытам. Но, несомненно, главные уроки он извлек тогда из чтения Слуцкого.

Борис Слуцкий

Борис Абрамович Слуцкий (1919–1986) был самым крупным и самобытным поэтом военного поколения. Всю жизнь этот храбрый волевой человек был по политическим убеждениям коммунистом, но его беспощадно реалистические стихи совершенно не соответствовали требованиям официального «социалистического реализма». Поэтому печататься он стал только в период послесталинской «оттепели», с середины пятидесятых годов, но и тогда самые политически острые его вещи оставались достоянием самиздата. Несмотря на марксистские взгляды, в стихах Слуцкого сквозили идеи универсального гуманизма и метафизической справедливости. Вторая половина пятидесятых была периодом расцвета его творчества, когда почти все молодые поэты в какой-то степени испытали на себе его влияние. Бродский едва ли не больше всех. В апреле 1960 года он ездил в Москву познакомиться со Слуцким и, видимо, Слуцкий сказал ему нечто одобрительное. Стихотворение «Лучше всего / спалось на Савеловском...» кончается словами благодарности поэту:

До свиданья, Борис Абрамыч.
До свиданья. За слова – спасибо[129].

К. К. Кузьминский вспоминает, как он показал Бродскому зимой 1959 года свои первые стихи. Вместо оценки и совета Бродский прочел ему «Кельнскую яму» Слуцкого: вот как надо писать[130]. Слуцкого Иосиф помнил всю жизнь. Как правило, когда заходила речь о Слуцком, он читал по памяти «Музыку над базаром»:

Я вырос на большом базаре
в Харькове,
Где только урны
чистыми стояли,
Поскольку люди торопливо харкали
И никогда до урн не доставали.
Я вырос на заплеванном, залузганном,
Замызганном,
Заклятом ворожбой,
Неистовою руганью
заруганном,
Забоженном
истовой божбой.
Лоточники, палаточники
пили
И ели,
животов не пощадя.
А тут же рядом деловито били
Мальчишку-вора,
в люди выводя.
Здесь в люди выводили только так.
И мальчик под ударами кружился,
И веский катерининский пятак
На каждый глаз убитого ложился.
Но время шло – скорее с каждым днем,
И вот —
превыше каланчи пожарной,
Среди позорной погани базарной,
Воздвигся столб
и музыка на нем.
Те речи, что гремели со столба,
И песню —
ту, что со столба звучала,
Торги замедлив,
слушала толпа
Внимательно,
как будто изучала.
И сердце билось весело и сладко.
Что музыке буржуи – нипочем!
И даже физкультурная зарядка
Лоточников
хлестала, как бичом[131].
вернуться

125

Вот что писал два года спустя в официальной справке офицер ленинградского управления КГБ Волков:

«Шахматов и Уманский 25 мая 1962 года осуждены за антисоветскую агитацию на 5 лет лишения свободы каждый. Осуждены правильно. Участие же Бродского в этом деле выразилось в следующем:

С Шахматовым Бродский познакомился в конце 1957 года в редакции газеты «Смена» в г. Ленинграде. В разговоре узнал, что Шахматов также занимается литературной деятельностью. Это их и сблизило. Затем он познакомился и с Уманским и вместе с Шахматовым посещал его.

После осуждения Шахматова в 1960 году за хулиганство, последний по отбытии наказания уехал в Красноярск, а затем в Самарканд. Оттуда прислал Бродскому два письма и приглашал приехать к нему. При этом хвалил жизнь в Самарканде.

В конце декабря 1960 года Бродский выехал в Самарканд. Перед отъездом Уманский вручил Бродскому рукопись «Господин Президент» и велел передать Шахматову, что Бродский и сделал. Впоследствии они эту рукопись показали американскому журналисту Мельвину Белли и выяснили возможность опубликования рукописи за границей. Но не получив от Мельвина определенного ответа, рукопись забрали и больше никому не показывали.

Установлено также, что у Шахматова с Бродским имел место разговор о захвате самолета и перелете за границу. Кто из них был инициатором этого разговора – не выяснено. Несколько раз они ходили на самаркандский аэродром изучать обстановку, но в конечном итоге Бродский предложил Шахматову отказаться от этой затеи и вернуться в город Ленинград.

Уманский увлекался индийским философским учением йогов, являлся противником марксизма. Свои антимарксистские взгляды изложил в работе «Сверхмонизм» и других работах.

О Бродском Уманский показал, что читал его стихи и раскритиковал их. Считал Бродского болтуном. Об изменнических настроениях Шахматова и Бродского узнал только после их возвращения в Ленинград. Об антисоветских разговорах со стороны Бродского не показал. Бродский по делу Уманского и Шахматова не привлекался. Управлением КГБ по Ленинградской области с ним проведена профилактическая работа».

Публикация Ольги Эдельман, www.svoboda.org/programs/td/2001/td.060301.asp. Из справки видно, что офицер госбезопасности не имел представления о том, кто такой Белли, и даже не знал, что Мельвин – имя, а не фамилия.

вернуться

126

СИБ-1. Т. 1. С. 20 (в СИБ-2 не включено).

вернуться

127

СИБ-2. Т. 1. С. 21.

вернуться

128

СИБ-1. Т. 1. С. 30 (в СИБ-2 не включено).

вернуться

129

Там же. С. 35 (в СИБ-2 не включено). Очень вероятно, что это стихотворение Бродского является откликом на стихотворение Слуцкого «Сон»: «Утро брезжит, а дождик брызжет. / Я лежу на вокзале в углу...» [впервые напечатано в журнале «Знамя» (1956. № 7)]. Помимо общей темы – сон на вокзале – просматриваются и пародийные моменты: Слуцкий пишет, что принимает свою участь «как планиду и как звезду», Бродский – что «видел только одну планету: / оранжевую планету циферблата». В концовке этого популярного стихотворения Слуцкого к автору сходит с пьедестала «привокзальный Ленин», у Бродского «голубоглазые вологодские Саваофы» шарят по карманам автора, пытаясь найти запрятанные червонцы (с портретом Ленина). Таким образом «за слова – спасибо» может иметь и другое значение. О добродушно-ироническом отношении Бродского к Слуцкому лично см.: Сергеев 1997. С. 439. Современного читателя может смутить иронический оттенок некоторых высказываний Бродского и других поэтов его круга о Слуцком. Это связано с тем, что коммунистические иллюзии Слуцкого молодежь воспринимала как наивное чудачество. В особенности скептическое отношение к любимому поэту как человеку усилилось после того, как в 1958 г. он, раздираемый противоречиями между «партийным долгом» и личной порядочностью, все же присоединил свой голос к официальной травле Пастернака.

вернуться

130

Кузьминский К. Лауреат «Эрики» // Русская мысль. 1987. № 3697. 30 окт. С. 11. В статье ошибочно назван 1958 г.

вернуться

131

Первая публикация в журнале «Знамя» (1957. № 2).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: