О том, что душа питается смертью, писал в одном из лучших стихотворений своей ранней поры и ленинградский товарищ Бродского Александр Кушнер, сравнивая постоянную мысль о смерти с ядовитым зернышком:
Эту же мысль еще более лапидарно выразил американский поэт Уоллес Стивенс в стихотворении «Воскресное утро» (1923): «Смерть – мать прекрасного...»
В первой части «Урании» есть маленькое стихотворение с концовкой, проясняющей отношение Бродского к физическому нездоровью:
В чем связь между здоровьем, позволяющим дожить до шестидесяти – семидесяти лет, и дикарством? Лучший ответ на этот вопрос мы находим в монологе одного из персонажей «Волшебной горы», хотя Бродский и недолюбливал Томаса Манна: «Болезнь в высшей степени человечна... ибо быть человеком значит быть больным. Человеку присуща болезнь, она-то и делает его человеком, а тот, кто хочет его оздоровить, заставить его пойти на мировую с природой, „вернуть к естественному состоянию“ (в котором, кстати, он никогда не пребывал), все эти подвизающиеся ныне обновители, апостолы сырой пищи[556], проповедники воздушных и солнечных ванн, всякого рода руссоисты, добиваются лишь его обесчеловечивания и превращения в скота... Человечность? Благородство? Дух – вот что отличает от всей прочей органической жизни человека, это в большой степени оторвавшееся от природы, в большой степени противопоставляющее себя ей существо. Стало быть, в духе, в болезни заложены достоинство человека и его благородство; иными словами: в той мере, в какой он болен, в той мере он и человек; гений болезни неизмеримо человечней гения здоровья»[557]. «Возвращение к естественному состоянию» – это «дикарство» пожилых здоровяков в стихотворении Бродского.
«Бытие-к-смерти» в стихах Бродского
Чуждый суеверного страха, Бродский мог в 1989 году начать стихотворение словами: «Век скоро кончится, но раньше кончусь я» («Fin de siècle», ПСН). И в солнечных «Римских элегиях» он не забывает о скором конце, но эта мысль крепко связана с мотивом благодарности за радости жизни. «Римские элегии» заканчиваются единственным во всех шести книгах Бродского прямым обращением к Богу:
Даже в залихватских строфах «Пьяцца Маттеи» проскальзывает: «остаток плоти» и «под занавес глотнул свободы» (курсив добавлен. – Л. Л.). Здесь есть пушкинское упоение «мрачной бездны на краю», но того «прыжка веры», который совершают иные в безысходной экзистенциальной ситуации, Бродский все же не совершил. Вместо этого у него в поздних стихах наряду с благодарностью за богатство и разнообразие жизни звучит еще и мотив вызова судьбе, самоутверждения вопреки физическому концу («Корнелию Долабелле», «Aere perennius», ПСН). Верно, что большинство рождественских стихов написаны в последнее десятилетие жизни, перед лицом смерти[558], но Солженицын хорошо говорит, что у Бродского «рождественская тема обрамлена как бы в стороне, как тепло освещенный квадрат»[559]. Среди милых поэту элементов земного бытия – океан, реки, улицы, женская красота, стихи любимых поэтов – есть и христианская мифологема Святого семейства: рождение в пещере, космическая связь между младенцем и звездой, остановка в пустыне во время бегства в Египет. Однако любовь к евангельскому сюжету не связана у него с верой в личное спасение. Судя по другим стихам, единственная форма загробного существования, признаваемая Бродским, это – тексты, «часть речи», его горацианский памятник. Перо поэта надежнее, чем причиндалы святош: «От него в веках борозда длинней, чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней» («Aere perennius», ПСН).
Помимо «exegi monumentom» мы находим у Бродского и другие традиционные мотивы, связанные с медитациями поэтов по поводу смерти. Это – мотив памяти об ушедших: «Ушедшие оставляют нам часть себя, чтобы мы ее хранили, и нужно продолжать жить, чтобы и они продолжались. К чему, в конце концов, и сводится жизнь, осознаем мы это или нет»[560]. Или, в другой раз, лапидарнее: «Мы – это они»[561]. Вариации этого мотива находим в многочисленных стихотворениях «памяти...» («на смерть...»). Только в «Пейзаже с наводнением» их шесть: «На столетие Анны Ахматовой»[562], «Памяти отца: Австралия», «Памяти Геннадия Шмакова», «Вертумн» (памяти Джанни Буттафавы), «Памяти Н. Н.» и «Памяти Клиффорда Брауна».
Еще один традиционный мотив из этой сферы – продолжение органической жизни после смерти автора. Вариации на эту пушкинскую тему («племя младое, незнакомое») встречаются у Бродского в стихотворениях «От окраины к центру» (ОВП), «1972 год» (ЧP), «Fin de siècle» (ПСН) и в последнем законченном стихотворении «Август» (ПСН). Имеется у него и более брутальный вариант этого мотива – продолжение жизни как разложение, распад: «падаль – свобода от клеток, свобода от / целого: апофеоз частиц» («Только пепел знает, что значит сгореть дотла...», ПСН). Несмотря на натурализм, в этом стихотворении речь идет не только об органике. Падаль, которую отроет будущий археолог, это и «зарытая в землю страсть». Этот посмертный дуализм разложения, когда разложению, то есть не исчезновению, а изменению формы существования, подвергается не только материальная, но и духовная ипостась человека, вероятно, навеян чтением Марка Аврелия: «Подобно тому как здесь тела, после некоторого пребывания в земле, изменяются и разлагаются и таким образом очищают место для других трупов, точно так же и души, нашедшие прибежище в воздухе, некоторое время остаются в прежнем виде, а затем начинают претерпевать изменения, растекаются и возгораются, возвращаясь обратно к семенообразному разуму Целого, и таким образом уступают место вновь прибывающим»[563].
Помимо традиционных у Бродского есть и свой собственный мотив, связанный с темой смерти. Он-то и представлен в его поэзии наиболее широко, особенно в последний период, хотя впервые возникает еще в «Письмах римскому другу» (1972; ЧP). Это мотив «мира без меня».
556
Ср. «Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах, / свойства тех и других оно ищет в сырых овощах» («Конец прекрасной эпохи», КПЭ).
557
Манн Т. Собрание сочинений. В 10 т.: Т. 4. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1959. С. 173. См. также интересное эссе С. Стратановского «Творчество и болезнь. О раннем Мандельштаме» (Звезда. 2004. № 2. С. 210–221).
558
Мы имеем в виду стихи непосредственно на рождественский сюжет, а не просто календарно привязанные к Рождеству. К последним относятся «Рождественский романс» (1962), «Новый год на Канатчиковой даче» (1964), «На отъезд гостя» (1964), «Речь о пролитом молоке» (1967), «Anno Domini» (1968), «Второе Рождество на берегу...» (1971) и «Лагуна» (1973).
559
Солженицын 1999. С. 190.
560
Из речи, произнесенной на вечере памяти Карла Проффера (Beinecke, Box 29, Folder 8, перевод).
561
В разговоре с Ю. Алешковским, рассказывая о своем сне, из которого выросло эссе «Письмо Горацию» (сообщено нам Алешковским тогда же). В Алешковском Бродский особенно высоко ценил метафизическую интуицию, называл его «органическим метафизиком» (СИБ-2. Т. 7. С. 214).
562
«Формально оно посвящено годовщине рождения, содержательно же это типичное для Бродского стихотворение „на смерть“...» (Лотман М. 1998. С. 196).
563
Марк Аврелий. Наедине с собой. Пер. С. М. Роговина. В кн.: Римские стоики. Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий. М.: Республика, 1995. С. 290. Стоики всегда очень интересовали Бродского. Марку Аврелию он посвятил в 1994 г. большое эссе «Дань Марку Аврелию» (см. русский перевод в СИБ-2. Т. 6. С. 221–246). Об успокоении умерших «в виде распада материи» Бродский пишет уже в юношеском стихотворении «Еврейское кладбище около Ленинграда...» (1958; СИБ-2. Т. 1. С. 20). В ПСН есть еще одно стихотворение, содержащее текстуально близкий фрагмент, «С натуры» (1995): венецианский воздух, «пахнущий освобожденьем клеток / от времени». Читателя несколько смущает то, что в стихотворении «Только пепел знает, что значит сгореть дотла...» говорится о свободе от клеток, а в стихотворении «С натуры» о свободе клеток. Видимо, в первом случае речь идет о более далеко зашедшем процессе разложения.