– Гипатидион! – сказал профессор с ласковой рассеянностью. – Ты уже в таком возрасте, когда девочки должны поступать в школу. Хотела бы ты научиться читать и писать?
– Нет!
– Почему нет, Гипатидион?
– Девочки, умеющие читать и писать, так же глупы, как я, и к тому же спесивы!
– Гипатидион, что за возражения!
– Ну да, они такие. И вообще я не хочу ходить в школу, там так безобразно.
– Ипатия, – сказал Исидор, и его голос задрожал, – хотела бы ты учиться у меня, в твоей комнате или в саду?
– У тебя? Учиться? Конечно, хочу. Ты не похож на учителя.
С этого дня Исидор стал учителем маленькой Ипатии. Никто не интересовался ею, даже собственный отец. Один Исидор знал, что в Академии росло новое чудо. Но Ипатия была не похожа на него. Ему было тринадцать лет, но он ни разу еще не произнес «почему». Он измерял в мыслях подземные и небесные пространства, знал всех поэтов и богов, изучил книги критиков и атеистов; одного за другим отбросил и поэтов, и богов, и критиков, и атеистов. И ни разу не сказал «почему»? А эта маленькая чудесная девочка, с ужасно черными глазами, спросила: «Почему?» в первую же минуту первого урока, когда Исидор, нарисовав на доске букву, сказал: «Она означает «А».
Скоро все привыкли ежедневно в хорошую погоду видеть Исидора со своей маленькой ученицей в лавровом саду первого дворика. Только для учителя и его маленькой ученицы их жизнь не казалась однообразной. Исидор не знал, как учат детей. Он не учился этому и не видел, как это делают профессора. Да если бы он и знал это, крестница императора все равно повернула бы по-своему. Она хотела знать все и ничего отдельно от остального. Только через два года научилась она бегло читать и писать, но к этому времени уже целый мир был в ее маленькой головке. Она не соглашалась написать ни одной буквы, не узнав смысла ее знака и наиболее красивой ее формы и истории. Исидор должен был мучиться, как молодой профессор, чтобы научить девочку азбуке так, как она сама этого хотела. Ипатия хотела знать то, над чем никто не задумывался, а Исидор согласился бы скорее откусить себе язык, чем хоть раз ответить ей: «Этого я не знаю», В книгах египетских жрецов узнавал он все, чего ему еще не хватало, чтобы удовлетворить интерес ребенка. Вооруженный новыми знаниями, вступал он в садик или в комнатку и, как сверстник, выкладывал все, что приносил с собой. Ему приходилось рисовать иероглифы, из которых возникли греческие буквы, и латинскую форму, принятую римлянами. Это была дивная игра: один за другим рисовать, читать и писать три знака, а затем идти в город мертвых, собирать там цветы и разбирать надписи на гробницах, болтая о божественных бессмыслицах, в которые верили египтяне, или бежать к двум великим обелискам, стоящим за помещением портовой полиции, и говорить о древних египетских царях, воздвигших эти каменные изваяния в знак своего господства над миром и все-таки побежденных затем нами – греками. Прекрасно было целый месяц бродить по дельте Нила и удивляться мудрости, с которой составитель египетского алфавита позаботился о том, чтобы со знаком буквы дельты можно было связывать нечто более глубокое. Прекрасно было узнавать чудеса Нила, сказки о его разливах и обмелениях, о богах, посылавших его для оплодотворения страны, о Ниле и его шестнадцати детях, безграмотных, но все же таких хитрых и хранивших такие прекрасные тайны, что Исидор часами мог говорить, а Ипатия часами могла слушать, – оба одинаково неутомимо. Это была школа! В одному углу кушетки сидел Исидор, направив свои болезненные глаза на ребенка, и говорил, говорил все, что узнавал для нее одной, а в другом углу устраивалась маленькая принцесса, и, казалось, старалась впитать в себя все своими огромными глазами, так же, как она впитывала ими солнечный свет. Когда ей хотелось вставить одно из своих вечных «почему?», она вскакивала перед учителем и, потянув платьице на коленях и расставив ручонки, кричала: «Как так?», или «Почему?» или даже «Я этому не верю!». Тогда вскакивал учитель и грозил ее наказать, а она бегала вокруг стола и, хлопая в ладоши, кричала: «Я этому не верю, я этому не верю!». Тогда он брал грифельную дощечку и чертил или писал ей сказанное, и девочка, положив дощечку на ковер и подперев головку руками так, что справа и слева между пальчиками струились черные кудри, долго, долго рассматривала и читала в безмолвном внимании. Наконец, успокоившись, она встала и говорила только: «Дальше!». Тогда Исидор был счастлив и рассказывал ей в награду прекрасную сказку из Одиссеи, чтобы, наконец, не говорила она своего вечного: «Почему?».
Ни разу, несмотря на все угрозы, не ударил Исидор своей ученицы. Ни разу не осмелился он притронуться к ней. Но дощечки, которые она разбивала, ненужные обломки грифелей собирал он заботливо в своей комнатке и хранил их там, как свое единственное сокровище. Он утаил шелковый бант, потерянный ею как-то из косы, а когда она, устремив глаза на доску, лежала по своей привычке на ковре, то водя маленьким указательным пальцем по линиям, то откидывая затемнявшие доску локоны – он стоял рядом, шепча беззвучные слова и протягивая над ней руку, как будто хотел омыть ее в атмосфере маленькой принцессы. Исидору исполнилось пятнадцать лет, когда на дворе Академии произошла его первая драка. Какой-то христианский мальчишка начал дразнить Ипатию императором Юлианом и вызвал насмешками слезы на ее глазах. Исидор кинулся на него, как дикий зверь, и хотя он был побит и скоро лежал с разбитым носом, никто не решался больше обижать крестницу императора.
Ипатия не смеялась, когда на следующий день он пришел на занятия с распухшим лицом. Они начинали изучать арифметику, и никогда еще Ипатия не хотела так жадно учиться. Простой счет можно было не учить. Этому ребенок выучился мимоходом раньше. Теперь надо было научиться понимать вычисления отца. Сначала она хотела самого трудного. Потому что объяснить ей, почему 2x2 = 4, Исидор все-таки не мог. Но как вычислить высоту облаков и отдаленность звезд, время лунных затмений и звездные знаки, которыми руководствовались корабли в далеком океане, – все это было так прекрасно и так легко; и Ипатия смеялась, узнав, что всем этим занимаются профессора.
Она не ложилась больше на ковер, а он не сидел больше на диване. Чинно садились они по обе стороны маленького столика, и Исидор никогда не грозил ей более.
Два года занималась она с ним математикой и однажды спросила, почему Римскую империю называют миром, тогда как ведь земля в сто раз больше, и живут ли люди на другой стороне земли, и почему думают, что богам лучше всего на земле, а не где-нибудь еще. Тогда Исидор внезапно выбежал из комнаты, чтобы она не заметила его слез. Он знал все, что знали все остальные, но этот спрашивающий ребенок требовал еще большего.
Вернувшись, он сказал, что, несмотря на свою молодость, она научилась всему, что он может ей предложить. Остается только философия, учение о мире, как о целом, и о богах, а этому надо учиться не у него, сомневающегося во многом, а у старых профессоров. При этом Исидор вторично положил свою дрожащую руку на ее головку и сказал:
– Я должен оставить тебя и передать другим учителям.
Смущенный, стоял он перед ней – длинный, неуклюжий юноша, высокий, как мужчина, и неловкий, как мальчик. Ипатия которой почти исполнилось двенадцать лет, сначала замерла перед ним, стройная и бледная, как принцесса, а затем топнула ножкой и сказала вместо ответа:
– Я не хочу другого учителя, ты должен оставаться со мной!
Тогда Исидор упал на колени, так что девочка даже испугалась. Его трясло, как в лихорадке. Он схватил ее правую ножку и поцеловал.
– Что ты делаешь, Исидор? Ты болен?
– Нет, Ипатия, я… это обычай, совершаемый, когда девушка приступает к высшему знанию.
– Глупый обычай!
– Ипатия, обещай мне…
– Что?
– Что ты никогда никого не…
– Я никогда не захочу никакого учителя, кроме тебя. Учи меня философии. Почему учат ее так поздно? Мне скоро двенадцать лет, а я еще не знаю, почему я создана. Ты должен сейчас же объяснить мне это! Почему?