По количеству же субъективных домыслов, тенденциозности и так называемой научной отсебятины (талантливо однако преподнесенной) «История Государства Российского» сто очков даст фору любому хронографисту и летописцу. Одно меланхолическое начало карамзинского труда чего стоит: «Сия великая часть Европы и Азии, именуемая ныне Россиею, в умеренных ее климатах была искони обитаема, но дикими, во глубину невежества погруженными народами, которые не ознаменовали бытия своего никакими собственными историческими памятниками». Вот ведь какой, по Карамзину, была Россия до появления Рюрика с братьями.
Карамзин как будто пересказывает «злого демона» русской историографии, одного из столпов псевдонаучного норманизма, почетного иностранного члена Санкт-Петербургской академии Августа Людвига Шлёцера (1735–1809). Разве не напоминает вышеприведенный пассаж Карамзина такое, с позволения сказать, шлёцеровское «умозаключение», касающееся древнейшей русской истории (речь идет конкретно о VII веке новой эры):
«Повсюду царствует ужасная пустота в средней и северной России. Нигде не видно ни малейшего следа городов, которые ныне украшают Россию. Нигде нет никакого достопамятного имени, которое бы духу историка представило превосходные картины прошедшего. Где теперь прекрасные поля восхищают око удивленного путешественника, там прежде сего были одни темные леса и топкие болота. Где теперь просвещенные люди соединились в мирные общества, там жили прежде сего дикие звери и полудикие люди».
Поразительно, но факт: сказанное Шлёцером относится как раз к той самой эпохе правления византийского императора Юстиниана, когда славяне вторглись на Балканы и держали в постоянном страхе и Восточную, и Западную Римскую империю. Именно к данному времени относятся слова одного из славяно-русских вождей, сказанные в ответ на предложение стать данниками Аварского каганата: «Родился ли среди людей и согревается ли лучами солнца тот, кто подчинит нашу силу? Ибо мы привыкли властвовать чужой землей, а не другие нашей. И это для нас незыблемо, пока существуют войны и мечи».
Конечно, у автора «Бедной Лизы» стиль поизящней чем у немецкого историка-рационалиста или же у русских писцов XVII века. Можно даже сказать: стиль у основоположника русского сентиментализма почти на грани с пушкинской беллетристикой. Недаром и сам Пушкин черпал в «Истории» Карамзина сюжеты и их тенденциозное истолкование: например, образ тирана и убийцы Бориса Годунова с «мальчиками кровавыми в глазах», который точно, не меняя облика и не переодевая костюма, перекочевал из последнего тома «Истории» Карамзина в трагедию Пушкина. Так что еще вопрос, кто больший «невежда» в русской истории: тот, кто ведет ее начало от Словена и Руса, или тот, кто низводит свой народ до уровня троглодитов, считая, что в подобном состоянии славянские племена пребывали вплоть до принятия христианства.
Чаще всего говорят однако: записи легенд о Словене и Русе позднего происхождения, вот если бы они были записаны где-нибудь до татаро-монгольского нашествия, тогда совсем другое дело. Что тут возразить? Во-первых, никто не знает, были или не были записаны древние сказания на заре древнерусской литературы: тысячи и тысячи бесценных памятников погибли в огне пожарищ после нашествия кочевников, собственных междоусобиц и борьбы с язычеством. По крайней мере, на дощечках «Велесовой книги» всё, что нужно, отображено и сохранилось. Во-вторых, если говорить по большому счету о позднейших записях, то «Слово о полку Игореве» реально дошло до нас только в екатерининском списке XVIII века да в первоиздании 1800 года; оригинальная же рукопись (тоже, кстати, достаточно позднего происхождения), как хорошо известно, сгорела во время московского пожара 1812 года, и ее вообще мало кто видел.
А бессмертная «Калевала»? Карело-финские руны, содержащие сведения об архаичных гиперборейских временах, были записаны и стали достоянием читателей Старого и Нового Света только полтора века назад. И ни у кого не вызывает сомнения в подлинности текстов. Еще позже на Севере был записан основной корпус русских былин. Кое-кто скажет: это — фольклор. А какая разница? Родовые и племенные исторические предания передавались от поколения к поколению по тем же мнемоническим законам, что и устное народное творчество.
Кстати, самый непотопляемый «довод», относящий «Сказание о Словене и Русе» к литературным произведениям, сочиненным в XVII веке (а то и в XVIII веке), не выдерживает никакой критики. Ибо почти за двести лет до того содержащиеся в ней сведения были записаны со слов устных информаторов Сигизмундом Герберштейном — посла императора Священной Римской империи, которую в то время возглавлял Габсбургский дом. Уже упоминавшийся объемистый труд посла под названием «Записки о Московии», помимо личных наблюдений и впечатлений, содержал краткую историю Руси, основанную на летописных источниках, в том числе и ныне утраченных (эти сведения пытливому и любознательному немцу сообщили сами русские, точнее — перевели по тексту какой-то утраченной летописи).
С трактатом Герберштейна были прекрасно знаком и Карамзин — однако на столь важный (можно даже сказать — решающий) момент не обратил никакого внимания. Он даже предпринял попытку определить и вывести на чистую воду злостного выдумщика и сочинителя «Сказания о Словене и Русе». В обширном примечании № 91 к 1-му тому «Истории Государства Российского» прославленный историк с негодованием и плохо скрываемым презрением объявляет имя и фамилию «смутьяна» — некий Тимофей Каменевич-Рвовский, диакон Холопьего монастыря, что на реке Мологе, одного из верхних притоков Волги.
Сей всезнающий дьяк, о котором нынче ничего уже больше нельзя узнать даже в подробнейшем современном «Словаре книжников и книжности Древней Руси» (здесь XVII веку отведено целых четыре тома) завершил в 1699 в монастырской келье 4-томную (!) историческую рукопись, посвященную древностям Российского государства. Сегодня почему-то никого не волнует ее странная утрата. Во времена Карамзина 4-томный манускрипт хранился в Синодальной библиотеке (приводится даже номер единицы хранения), вот в ней, дескать, и следует искать первоисток всех недоразумений.[18] При этом полностью игнорируется, что к тому времени существовало уже не менее ста списков «Сказания о Словене и Русе» (многие из них были включены в текстовую ткань конкретных хронографов и летописцев). А на полтысячи лет раньше о князе Русе сообщали византийские и арабские авторы.
Документальное подтверждение тому, что «Сказание о Словене и Русе» первоначально имело длительное устное хождение содержится в письме в Петербургскую академию наук одного из ранних российских историков Петра Никифоровича Крекшина (1684–1763), происходившего, кстати, из новгородских дворян. Обращая внимание ученых мужей на необходимость учета и использования в исторических исследованиях летописного «Сказания о Словене и Русе», он отмечал, что новгородцы «исстари друг другу об оном сказывают», то есть изустно передают историческое предание от поколения к поколению. Это — очень важное свидетельство. Из него недвусмысленно вытекает: помимо летописной истории на Руси существовала всегда еще и тайная устная история, тщательно усваиваемая посвященными и также тщательно (но безо всяких записей) передаваемая от поколения к поколению.
Что представляли из себя подобные устные предания, тоже, в общем-то, известно. Ибо находились все-таки смельчаки, которые отваживались доверить бумаге или пергаменту сокровенное устное слово. Один такой рукописный сборник XVII века объемом в 500 листов, принадлежавший стольнику и приближенному царя Алексея Михайловича Алексею Богдановичу Мусину-Пушкину (ум. ок. 1669), был найден спустя почти через двести лет после смерти владельца в его родовом архиве, хранившемся в Николаевской церкви вотчинного села Угодичи, что близ Ростова Великого. Манускрипт, содержавший записи 120 древних новгородских легенд, к величайшему сожалению, вскоре оказался утраченным: вывезти его в столицу для напечатания без разрешения собственника (а тот в момент находки отсутствовал) не представлялось возможным. Сохранился лишь пересказ новгородских предлетописных сказаний, сделанный собирателем русского фольклора, уже упоминавшимся в 1-й главе Александром Яковлевичем Артыновым. Содержание многих полусказачных преданий практически совпадает с сюжетами «Сказания о Словене и Русе». Однако, не владевший методикой научного исследования литератор-самоучка Артынов попытался «улучшить» имевшиеся в его распоряжении тексты, приблизить их архаичный язык к современному, нанеся тем самым неисправимый древним памятникам вред. Тем не менее налицо недвусмысленное доказательство существования корпуса древнейших новгородских сказаний и попыток сохранить их в записи для потомков.
18
Поразительно, но факт: облив грязью просвещенного диакона и обозвав его невеждою в 1-м томе своей «Истории», Карамзин воздает этому же самому невежде высочайшую хвалу уже в 4-м томе и полностью заимствует у того сведения о торге (ярмарке) на Мологе, куда во времена Ивана Калиты съезжались немецкие, византийские, итальянские, персидские и иные купцы, и одних только питейных заведений (ну никак не может русский человек без кабака!) насчитывалось не менее семидесяти. Особой же похвалы Карамзина удостоился тот факт, что Тимофей Каменевич-Рвовский опирался на древнее устное (!) предание, которое бережно сохранил для потомков, включив его в свое историческое повествование. Вот тебе и раз: значит, там где ему было выгодно, Карамзин принимал устные исторические рассказы за истину и включал их в ткань собственной «Истории» в качестве непреложных фактов; там же, где это никакой выгоды не сулило и оборачивалось одними историографическими неприятностями, устные предания, вне всякого сомнения, имевшие древнейшие корни, предавались анафеме и остракизму. Такова цена хваленой объективности российского историка!