Я не спрашиваю, кто этот таинственный «он», чей телефонный звонок не укладывается в представления о возможном, — пингвин или единорог. Я знаю, о ком речь. Вернее, догадываюсь. Но мне, в общем, не очень интересно. Вечно одно и то же. У каждой девочки непременно есть свой бездонный колодец, во тьме которого таится какой-нибудь очередной «он», который не звонит, не приходит, не понимает или еще что-нибудь «не», мучает девочку, болван. Если в колодце никого нет, значит, был совсем недавно и скоро, вот буквально на днях, заведется новый, это, я так понимаю, закон природы: всякая замечательная девочка должна целыми днями пялиться в этот проклятый колодец и мучительно размышлять о поведении его обитателя, забыв, что вокруг вообще-то огромный удивительный мир, все чудеса которого, теоретически, к ее услугам. Вернее, были бы к ее услугам, если бы она не воротила нос, бормоча: «Спасибо, не надо», — лишь бы отпустили поскорее обратно к колодцу, смотреть в темноту.

Нечего и говорить, что меня это страшно бесит. Но есть вещи, которые я не могу изменить.

А есть — которые могу.

Да, я отличаю одно от другого. Как правило.

Нина тем временем снова берет кофейную чашку и глядит на нее с некоторым недоумением. Дескать, знакомый предмет. Сейчас вспомню, что с ним обычно делают. Сейчас-сейчас.

Момент самый что ни на есть подходящий. Встаю, беру ее за плечи, разворачиваю к окну, говорю: гляди-ка.

По булыжной мостовой неторопливо шествует единорог. Сияющий белоснежный зверь с серебристой гривой — в общем, как на иллюстрациях к сказкам, только лучше, конечно, потому что живой. Следом ковыляет императорский пингвин, фрачная пара из мастерской матушки-природы сидит на нем безупречно. Четверо прохожих стоят на противоположной стороне улицы, разинув рты; дама лет сорока в малиновых шортах явно изготовилась завизжать, как поведут себя остальные, пока непонятно. Ладно, их проблемы. Девочка лет пяти за соседним столиком, которая вот уже полчаса с тоской во взоре ковыряла пирожное, теперь прилипла к окну. Не издает ни звука, даже маму, безнадежно увязшую в иллюстрированном журнале, пока не дергает. И правильно. Есть вещи, о которых мамам лучше не знать.

Нина не верещит, конечно, держит слово, но смотрит не отрываясь, глаза становятся круглыми, как у совы, губы складываются в испуганную улыбку, я уже почти торжествую, и тут у нее начинает звонить телефон. Нина вздрагивает, хватает сумку и принимается там рыться. Астматик, которому срочно понадобился ингалятор, в сравнении с нею — воплощенное спокойствие, айсберг, без пяти минут Будда. На пол с грохотом падают две связки ключей, кошелек, книжка, пестрый платок, еще ключ с брелоком в форме экзотической рыбы, снова какая-то книжка; наконец она достает телефон и, едва взглянув на экран — не тот номер! не тот! — швыряет его обратно. Потом, прикусив губу, начинает аккуратно складывать в сумку прочее имущество. В окно она больше не смотрит.

Какое-то время мы молчим.

— Слушай, — наконец говорит Нина, — что это за фигня была? Я имею в виду, эти звери на улице. Откуда они взялись?

— В соседнем переулке с утра кино снимают, — отвечаю. — Наверное, оттуда и взялись.

— А, — с облегчением вздыхает Нина. И разочарованно добавляет: — Ну да, тогда понятно.

Обманывать, я знаю, нехорошо, а в данном случае — просто немилосердно, но в моем сердце пока нет места милосердию. Тут уж ничего не поделаешь, надо просто подождать. Скоро опять появится.

Единорог и пингвин уже скрылись за углом. Девочка за соседним столиком снова принимается крошить свое пирожное. Иногда она поглядывает на маму, лицо ее при этом делается лукавым и упрямым. Она, я точно знаю, счастлива как никогда прежде. У нее есть тайна.

КАК ДУРА

— Понимаешь, — говорит она, — больше всего на свете я боюсь, что у меня будет обыкновенная жизнь. Не обязательно плохая, а просто… Ну, такая, как у всех, понимаешь, да?

Еще бы я не понимал.

— Если не захочешь, то и не будет, — примирительно говорю я.

Это утешение недорого бы стоило, не будь оно правдой. С банальностями всегда так.

— Я не хочу. И не захочу. Но знаешь, мне кажется, этого недостаточно. Нужно еще что-то, кроме желания. Разве нет?

Хороший вопрос, кстати. И ответа я, пожалуй, не знаю. Мало ли что мне кажется. Но вслух говорю:

— Конечно, нужно что-то еще. Например, сама способность поставить вопрос таким образом.

Отмахивается. Правильно, в общем, делает.

— Понимаешь, — говорит, — когда я была маленькая, точно знала, что я не такая как все. Не то чтобы обязательно лучше. Но точно не такая. Другая какая-нибудь. Мне это было ясно, все остальные могли идти лесом. Они и шли.

— Ну и?..

— Что-то мне больше ничего не ясно, — вздыхает.

Я прикусываю язык, чтобы не сказать очередную банальность, которая, конечно, чистая правда, но все хорошо в свое время, правда — не исключение. Какое-то время мы оба молчим. Наконец она взрывается.

— Нет, ну ты тоже заметил, да? Не мог не заметить! Заметил же?!

Приподнимаю бровь. Дескать, я много чего заметил. Ты о чем?

— Я становлюсь все больше похожа на маму, — мрачно объясняет она. — Вообще копия. Одно лицо. Только не говори, что это прекрасно, потому что она красавица и я, следовательно, тоже. Ну красавица, да. И что? Это ничего не меняет… Нет, мама супер, она чудесная, страшно умная и умеет такие штуки, ох, ты бы знал, я никогда не научусь… А все равно. Ну ты же знаешь, как она живет. Как все, так и она. Причем я же вижу, ей не нравится. Она прям бесится от этого. Но ничего не может поделать, живет как самая обыкновенная дура. Такая тоска! И я, получается? Вот так и буду, да? Как дура?! Сама не замечу, как так вышло, все само сложится, нет ну ужас же, а?!

— Да ну, — говорю. — Не сгущай краски. Я твою маму не первый год знаю. Еще с тех пор, когда тебя на свете не было. Все не так просто, как ты думаешь. Вернее, вообще не так. Мало ли что тебе кажется. Мама у тебя та еще штучка, и жизнь у нее невероятная, просто ты не знаешь, и правильно, все имеют право на тайны. Скоро и у тебя их будет много-много. Столько, что ни в одну обыкновенную жизнь не поместятся, а в твою — пожалуй.

— Правда, что ли?

Она только что собиралась заплакать, а теперь почти готова улыбнуться, глядит на меня исподлобья с надеждой: уговаривай меня, убеждай, пожалуйста!

— Конечно правда, когда это я тебе врал, — говорю, осторожно поглаживая ее мягкое, еще детское крыло.

СТРАШНАЯ ТАЙНА

Рита выходит из детской, на губах — победительная улыбка.

— Спит! Теперь я могу позволить себе… — она озадаченно умолкает, не в силах описать открывшиеся вдруг возможности, и решительно заключает: — Все! Буквально все что угодно. Например, выпить с тобой чаю, если уж ты его заварил.

— И рому туда плеснуть, — подсказываю.

— Не помешает, пожалуй.

— И лимон. У тебя есть лимон?

— Кажется. Ага, вот. Он, как видишь, немолод. И нуждается в достойном погребении.

— Будет ему погребение, — обещаю, выбирая из полудюжины тупых ножей орудие, подходящее для расправы над увядшим цитрусом. Кое-как распиливаю мученика пополам. Спрашиваю: — А чего Янка так ревела? Что-то случилось?

— Да ну. Скажешь тоже, случилось. И смех и грех.

Рита улыбается, качает головой, разливает темный ром в чайные чашки. Но уже видно, что ей хочется рассказать. Мое дело маленькое — молчу, жду.

— Соседская девочка вынесла во двор фотографию своей мамы в ковбойской шляпе, — говорит Рита. — И сказала, что ее мама «работает в Америке ковбоем». Понимаешь, я немножко знаю эту семью, девочка живет с бабушкой, маму видит два раза в год, скучает, сочиняет про нее сказки и сама в них верит, конечно. Ну, неважно. Другие дети тоже завелись, стали хвастать мамами. Положим, Ренате и выдумывать ничего не надо, у нее мама оперная певица, это почти так же круто, как ковбой, а может и круче, не знаю. А у Аны мама таксист. Это мы с тобой понимаем, что хорошего тут мало, а дети иначе думают. Таксист — ну ты что, это же божество практически! А еще какой-то мальчик сказал, у него мама робот. Как Терминатор в кино, только пока никого не убивает, для этого, дескать, нужно программу поменять. Не знаю, что он имел в виду и за кем повторял, скорее всего слышал краем уха какой-нибудь непростой разговор, а остальное сам сочинил. Но остальные дети впечатлились. И молчание воцарилось в песочнице, или где там они заседали… А теперь прикинь, посреди всего этого великолепия сидит моя Янка, которая не то что соврать или выдумать не умеет, а сам принцип не понимает пока — что значит «неправда»? До сих пор думает, в книжках пишут только о том, что на самом деле случилось. А если не случилось, как об этом можно рассказывать? Ну вот, сидит, значит, она, слушает про чужих мам и понимает, что про меня ей рассказать решительно нечего. Мама как мама, хорошая, но самая обыкновенная, не ковбой, не певица, тем более не Терминатор. И как теперь с такой мамой жить? Дома весь вечер дулась, молчала, а перед сном не выдержала, рассказала все, ревела — ну это ты слышал. Серьезно ревела, наволочку на подушке поменять пришлось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: