– Да это понял бы любой нормальный мужчина.
– Но ведь когда я решил остаться, это было еще во Флоренции, я тогда и понятия не имел, что она существует на свете.
– И что же, будешь драить ей палубы?
– Знаешь, теперь у меня уже не осталось никаких амбиций, как, бывало, раньше.
Вне себя, она как подкошенная рухнула на кровать. Потом, отчеканивая каждое слово, изрекла:
– Вот уж никогда бы не подумала, что ты сможешь пасть так низко.
Я не мог больше усидеть на месте. И снова улегся.
– И все-таки самым большим подонком я был, пока служил в Гражданском состоянии, – проговорил я наконец, – даже с тобой, ты права, с тобой я тоже вел себя как самый настоящий подонок. Я был таким несчастным.
– А я, думаешь, я была счастлива, да?
– Все-таки ты была не такой несчастной, как я. Ведь если бы ты была такой же несчастной, разве ты смогла бы стирать мне рубашки?..
– И что же, надеешься найти свое счастье, когда будешь драить ей палубы, так, что ли?
– Да я и сам не знаю. Во всяком случае, корабль – это такое место, где по крайней мере нет никаких бумаг, никаких регистров.
– Идиот несчастный, – проговорила она, – он еще говорит о каком-то счастье, похоже, ты и в этом-то разобрался ничуть не лучше, чем во всем остальном.
– Но ведь даже ты сама, – дерзнул я, – часто говоришь о счастье человечества.
– Это правда, – подтвердила она, – я верю в счастье.
– Да, я знаю, – заметил я, – в труде и достойной жизни.
Она поднялась, уверенная в себе, столь же непоколебимая, как и обычно. У меня уже пропала всякая охота отвечать ей и вообще что бы то ни было разъяснять. Она сделала вид, будто собралась уходить, потом остановилась и как-то устало заметила:
– Небось это все ее денежки, вот чем она тебя так приворожила, эта шлюха, так, что ли?
– Очень может быть, – согласился я, – должно быть, так оно и есть.
Она снова направилась к двери, потом опять остановилась. У нее было лицо без всякого выражения, начисто умытое слезами.
– Так что, значит, это правда? Все кончено?
– Ты будешь счастлива, – пообещал я.
Но я был несколько обескуражен. Мне уже не казалось, что она когда-нибудь и вправду будет счастлива, кроме того, мне было совершенно все равно, будет она когда-нибудь счастлива или нет.
– Раз так, – проговорила она, – тогда я уеду сегодня вечерним поездом.
Я ничего не ответил. Она слегка поколебалась, потом добавила:
– Это правда, насчет яхты? Ты что, действительно собираешься уплыть на ней?
– Один шанс из тысячи, – ответил я.
– А если она не захочет тебя взять?
– Какая разница.
Она уже взялась за ручку двери. Я не видел ничего, кроме этой неподвижной руки, которая все никак не могла решиться.
– Надеюсь, ты хотя бы проводишь меня на вокзал?
– Нет! – заорал я. – Нет, никуда я тебя не провожу, об одном прошу, исчезни ты отсюда, и чем скорей, тем лучше.
Она глянула на меня какими-то совсем помертвевшими глазами.
– Мне жаль тебя, – проговорила. И вышла из комнаты.
Я немного выждал, пока в тишине гостиницы не хлопнула дверь. Наконец она хлопнула, громко. После этого я встал, скинул туфли и босиком спустился по лестнице. Добравшись до задней двери, снова обулся и вышел на улицу. Судя по всему, было часа два. Все предавались послеобеденной сиесте. Улицы поселка выглядели пустынными, было самое жаркое время дня. Я зашагал по тропинке вдоль реки, в направлении, противоположном морю, в ту сторону, где были сады и оливковые плантации. Я так еще до конца и не протрезвел, честно говоря, я был пьян в стельку все время, пока мы с ней разговаривали. В кромешной тьме моего сознания теплилась только одна светлая мысль – как бы убраться подальше от гостиницы. Я потерпел такое сокрушительное поражение, что даже не мог оценить его размеров. Теперь я стал свободным мужчиной, без женщины, без обязательств, кроме одного – стать наконец счастливым. Но, спроси кто-нибудь у этого мужчины, почему это он вдруг ни с того ни с сего вздумал расстаться с Гражданским состоянием, я бы не смог ответить ничего вразумительного. Я только что порвал с миром счастья в труде и достойной жизни, потому что мне так и не удалось убедить его в своем несчастье. Короче говоря, судьба моя больше не зависела ни от кого, кроме меня самого, а дела мои отныне касались только меня и никого другого. От жары вино снова ударило мне в голову, и я почувствовал, как опять пьянею. В какой-то момент я остановился и попытался достойным образом поблевать. Но это мне так и не удалось – я никогда не умел ни блевать, ни умерять своих желаний, именно этого-то всегда так недоставало в моем воспитании, и именно этому-то я и был обязан многими своими бедами. Я попробовал еще раз. Опять не получилось. Тогда я решил чуть-чуть переместиться. Шел я с трудом, еле-еле – этот свободный мужчина был тяжелым, как смерть. Во всем теле у меня циркулировало вино, оно уже смешалось с кровью, и мне приходилось передвигаться вместе с ним, все таскать и таскать за собой, пока не отолью и оно не выйдет наружу вместе с мочой. Мне оставалось только ждать. Ждать, пока я не отолью это вино, ждать, пока не уйдет поезд, ждать, пока я не научусь нести в себе это тяжкое бремя свободы. Это ведь вино свободы так опоило меня. Я чувствовал, как сердце проталкивало эту блевотину аж до самых ног, горящих от бесконечной ходьбы.
Шел я долго, откуда мне знать, может, час, а то и больше, все время по оливковой роще, чтобы получше спрятаться. Потом, когда уже, если обернуться, не видно было гостиницы, остановился. Там, в паре метров от реки, рос платан. Я растянулся в его тени. У меня было такое ощущение, будто я тяжелый-претяжелый, такой тяжелый, словно смерть – смерть в мире труда и свободы. Похоже, платановая тень – именно то, что нужно для таких отпетых типов, таких покойников, как я. Во всяком случае, я сразу заснул.
Проснувшись, обнаружил, что теперь даже платановая тень и та меня покинула, теперь она была в нескольких метрах от меня, вся какая-то недоброжелательная, вся в своем невозмутимом движении. Выходит, один час из двух, что я проспал, я лежал прямо на солнцепеке. Я уже протрезвел. И тут же задал себе вопрос: интересно, который сейчас час и ушел ли уже ее поезд? В тот момент я совсем позабыл про женщину, про яхту, про свободу. Теперь все мои мысли были только о ней, той, что уже уехала или вот-вот должна была уехать. Мысль эта наполняла меня ужасом. Я снова пытался вызвать в памяти все неопровержимо веские оправдания, заставившие меня нынче утром окончательно порвать с нею, и находил их снова и снова, четкие и ясные, но они уже ничуть не помогали мне справиться с тем ужасом, который вызывал во мне этот ее отъезд.
Уверен, в эти минуты я пережил холодящий ужас со всех сторон и во всех мельчайших подробностях.
У меня не было часов. Так что я все ждал и ждал. Мне все казалось, нет, еще слишком рано, она еще не уехала. А потому все ждал и ждал без конца. Потом, когда я уже совсем было отчаялся услыхать долгожданные звуки, тут-то они наконец и прозвучали: это был свисток местного вокзала. Отсюда отходил только один вечерний поезд на Сарцану, который следовал потом до Флоренции. Так что никакой ошибки быть не могло – это был тот самый, ее поезд. И только тогда я поднялся и вернулся в гостиницу.
В гостиничном коридоре меня перехватил Эоло.
– Синьора уехала, – сообщил он.
– Знаю, мы так и договорились, – ответил я, – мы с ней расстаемся. Но я решил, лучше уж мне не провожать ее на вокзал.
– Понятно, – помолчав, заметил Эоло. – У нее был такой вид, просто страшно смотреть.
– Она ничего не просила мне передать?
– Она просила сказать вам, что уезжает вечерним поездом, и больше ничего.
Я поспешно поднялся к себе в комнату. Думаю, я зарыдал еще прежде, чем добрался до постели. Наконец-то я смог выплакать все слезы, которые прежде никак не хотели вылиться из моих глаз, должно быть, потому, что мне не хватало свободы. Я наплакался за целое десятилетие.