Словно влюбленный до безумия, я поджидал ее час за часом.

Один вид ее вознаграждал меня, с лихвой оправдывая все мои ожидания. Она была не просто объектом моего несчастья, но его совершенным изображением, его фотографией. Ее улыбки, ее походки, да что там, одного ее платья мне было достаточно, чтобы торжествовать победу над всеми моими прежними сомнениями. Казалось, я видел ее насквозь.

Правда, она в жизни не прикасалась к карабину и никогда не проверяла ни у кого ушей, но все это, конечно, не имело для меня ни малейшего значения. За утренним завтраком она макала свой рожок в кофе с молоком – и одного этого мне вполне хватало. Я кричал ей: перестань. Она переставала, остолбенев от изумления, я извинялся, она не сердилась и ни о чем не спрашивала. Она была маленького роста – и этого мне было достаточно. Она была женщиной – и этого мне тоже хватало с лихвой. Самые простые жесты, самые безобидные слова доводили меня до исступления. И когда она говорила мне: передай, пожалуйста, соль – меня буквально ослеплял головокружительный смысл этих слов. Ничто в ней не ускользало от моего внимания, ничто за эти пять дней не оказалось для меня потеряно без следа. Короче говоря, я расплатился с долгами. За те пять дней я нагляделся на нее за все три года.

И обнаружил множество вещей. Понял, что дело тут не только в том, что она была, скажем, женщиной или, к примеру, вечно веселой и жизнерадостной, и даже не в том, что она плохо мне подходила, нет, я обнаружил еще одну штуку: она была существом особой породы, породы оптимистов. Я вел с собой нескончаемые дискуссии об этой породе: главная отличительная черта оптимистов, их основная цель – довести вас до полного истощения. Как правило, они обладают завидным здоровьем, никогда не унывают, наделены изрядным запасом энергии. И просто обожают полакомиться человеком. Они любят его, считают великим творением природы, он главный предмет их интересов. Говорят, где-то, кажется, в Мексике, есть такие красные муравьи, которые почти мгновенно обгладывают трупы до самых костей. У нее очаровательная внешность, зубки совсем как у ребенка. Вот уже два года, как она, мой муравьишка, стирает мне белье, занимается всякими досадными мелочами быта, и делает все это самым прилежным и аккуратнейшим образом. От того же самого муравья унаследовала она и свою хрупкую грацию – казалось, ее можно раздавить двумя пальцами. Да, она и вправду всегда вела себя со мной как примерный муравей. Который мог одним своим присутствием заставить вас навеки отказаться от всякого оптимизма; от одной близости с которым любые земные радости покажутся вам мрачней похорон, любые труды – гнуснейшим лицемерием и ложью, любые ограничения – самым невыносимым гнетом; одного присутствия которого подле вас достаточно, чтобы вы до последнего своего вздоха отреклись от всех мирских утех и всех трудов праведных, какие только возможны на этом свете. А ведь я жил вместе с ней вот уже целых ада года.

Короче говоря, это во Флоренции я впервые обнаружил, что она превзошла все мои ожидания.

Неиссякаемым источником – как бы поточнее выразиться? – скажем, моей новообретенной страсти к ней стала, конечно же, жара. Она говорила: «А вот я люблю жару», – или, к примеру: «Мне все так интересно, что я просто забываю о жаре». Я обнаружил, что все это неправда, ну, невозможно, чтобы человеческое существо могло полюбить этакую жарищу, что это обычная ложь, к которой она всегда прибегала, привычное для нее оптимистическое вранье, что ничто в это мире никогда бы ее не интересовало, если бы она сама не решила, что это должно ее интересовать, и если бы она не изгнала из своей жизни раз и навсегда все те вольности, какие делают так опасно переменчивым наше расположение духа. Что, усомнись она хоть раз, будто жара и вправду доставляет ей удовольствие, рано или поздно она могла бы поставить под сомнение и все остальное, скажем, к примеру, что ее надежды на мой счет не так уж обоснованны, как ей бы того хотелось. Что она без всяких страданий могла подвергать сомнению все существующее в этом мире, исключение составляли лишь сомнения, которые она считала преступными. И хотя на первый взгляд они кажутся такими мелкими, такими безобидными, все равно я, чемпион по вранью, в конце концов обнаружил, что ее лживые выдумки в корне отличаются от моих.

– Даже рыбы от нее дохнут, – заметил я ей насчет этой самой жары.

Она смеялась. Естественно, я никогда не настаивал. Ко всему прочему, я обнаружил, что все время, что мы с ней жили вместе, она оставалась для меня еще более непонятной, посторонней, чем те рыбины, что чистосердечно подохли в Арно, со всей откровенностью отравляя воздух в городе. Она так ни разу и не сходила на них посмотреть. Утверждая, что никогда не ощущала этой роскошной знойной вони. А я вдыхал ее, словно аромат букета роз. Даже по поводу погоды мы никогда не были одного мнения. У всякой погоды есть свои прелести, говаривала она, у нее не было на этот счет никаких предпочтений. Мне же некоторые явления природы всегда внушали непреодолимое отвращение. Еще я обнаружил, что даже в этих моих приступах враждебности она умудрялась усматривать всегда, и даже во Флоренции, поводы для надежды. Мы ведь пока еще не женаты, шутила она.

Более того, я обнаружил и еще кое-какие вещи, к примеру, что она никогда не испытывает к людям ни любопытства, ни снисхождения и никому сроду не удавалось вывести ее из равновесия. Что я в ее жизни был единственным, кому она отдавала предпочтение и в то же время к кому относилась снисходительно – люди добры, любила повторять она. Что она питала к ним безграничное доверие, желала им самого большого счастья, но беда одного человека никогда не имела для нее никакого значения. Что для нее были важны только несчастья всего человечества. Что об этом, помнится, она всегда любила с удовольствием поговорить, что у нее были вполне ясные и непоколебимые суждения о том, как можно их исцелить. Что преступлениям она всегда предпочитала гимнастические праздники, что за любовь всегда принимала маленькие любовные радости, всегда оставляли улыбку на устах ее – удовлетворенной и столь же неисправимой, как и преступление. Что в министерстве ее любили, что ее соловьиный нрав привлекал к ней все больше и больше симпатий, что она была из тех оптимистов, сами знаете, таких скрытых, о которых всегда говорят, будто они могли бы составить счастье любого мужчины, что они сердечны, доброжелательны и способны понять другого. Но главное – что это с тех пор, как она появилась у нас в отделе, моя тоска стала совсем уж невыносимой. Потому что у меня не было решительно ничего общего с соловьем, этим певцом природы, и только я один знал, что она никогда и никого не сделает счастливым.

Теперь я больше не скучал. Я без устали вгрызался в эту женщину и из ее муравьиного существования, хрупкого и неутомимого, делал для себя тонны всяких открытий. Они лежали перед моими ослепленными глазами, точно груды золота.

Однажды, немного стыдясь таких богатств, я даже попробовал бороться. Она появилась в кафе. И я стал уговаривать себя, что все это не так страшно, что платье ей очень к лицу, что с этим своим маленьким «Голубым гидом» в руках, превозмогая жару, она стала намного мягче, ведь, раз она подошла бы стольким другим мужчинам, нет никаких серьезных причин, почему бы ей не подойти и мне тоже. Но тут она приблизилась к столику и поздоровалась со мной. И сразу весь ее оптимизм снова всплыл на поверхность и заблестел, как спелый плод. Я так же мало был способен закрыть на это глаза, как не мог не увидеть раздувшихся от жары рыбин, что всплывали из глубин Арно. И снова вернулся мыслями к этим рыбам, которых убила жара.

Самыми плодотворными часами была для меня ночь, когда мы с нею ложились в постель. Я уже не мог провести грань между городской жарой и жаром, исходящим от ее тела. Рядом с нею я окончательно утратил способность что бы то ни было различать, проявлять снисхождение, уговаривать себя, что в такую ночь присутствие любой другой женщины рядом в постели было бы для меня точно так же невыносимо. Нет, я был уверен, что есть на свете существа, чьи спящие тела источали бы тепло терпимое, родное, братское. Этот же жар, как мне казалось, выдавал ее, с какой-то кричащей непристойностью разоблачая ее оптимизм. Эти ночи были восхитительны, они были заполнены для меня самыми упоительными фантазиями. Они стали одними из самых прекрасных ночей в моей жизни. Спал я плохо. То и дело просыпался и вскакивал – одно ее присутствие, думал я, способно пробудить меня от сна, – и подолгу глядел в полутьме, как она спала непростительно крепким сном. Потом, вдоволь наглядевшись и более не в силах переносить это умилительное зрелище, опять вытягивался в постели. Именно тогда, каждую ночь, у меня перед глазами появлялась одна и та же река. Она была широкой. Она была ледяной, девственной, без всяких следов женщины. Я ласково называл ее Магрой. И одного этого имени было достаточно, чтобы освежить мне душу. Мы были вдвоем, тот шофер и я. Кругом, кроме нас с ним, не было ни единой живой души. Она – она бесследно исчезла из моей жизни. Мы гуляли вдоль реки. Он никуда не спешил. Это была длинная суббота. Небо затянуто облаками. Время от времени мы надевали подводные очки и ныряли, но не в море, а в эту речку, и плыли бок о бок в той неведомой Вселенной, заполненной каким-то темно-зеленым свечением, среди водорослей и рыб. Потом мы выныривали и выходили на берег. Потом снова погружались в воду. Мы не разговаривали, не обменялись ни единым словом, никто из нас не чувствовал в том ни малейшей потребности. Целые три ночи длилась эта суббота. Бесконечная. Неисчерпаемая. Желание оказаться рядом с ним на берегу реки или в ее водах, было так велико, что полностью погасило во мне все прочие желания. Ни разу я не подумал о женщине. Мне бы и в голову не пришло представить рядом с собою на этой реке хоть какую-нибудь женщину.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: