Поддубный бешено сгреб валенок, рванулся к печке.

— О-эй! — удержал его Гайса. — Сперва гляди!..

На щеколде дверцы желтел обрывок провода.

— Мина! — строго сказал Мирон и отобрал валенок.

…В наушниках монотонно скрипел и скрипел ржавый голос. Враг находился где-то близко. Слышно было, как с всхлипом заглатывал он воздух, а передохнув, опять частил цифирью. Механически переводя ее, Кирилл ждал, что радист скажет что-либо в открытую. Но шифровка была, очевидно, срочной, немец все реже делал паузы и, не повышая голоса, скрипел и скрипел: „Сто тридцать шесть — семнадцать, триста девяносто девять — двенадцать…“

Кирилл повертел ручку настройки. Нет, передатчик у врага сильнее и пока работает на волне, указанной Пчелкину, услышать что-либо другое нельзя. Но вдруг ржавый голос повело в сторону. Он тух, тух и — пропал.

Огромный таинственный мир, так явственно ощущаемый за трепетными пластинками наушников, разом ожил. Из неведомых, шепчущих далей полетели тоненькие свисты, суровые гулы, треск, вкрадчивое поскребывание, лихорадочная дробь ключа, обрывки фраз, шелест, вздохи… Кирилла всегда захватывала эта хаотическая музыка эфира. Забываясь, он воображал, что в стремительном потоке звуков, тихих и громких, понятных и загадочных, есть и звуки, пришедшие из родных ему мест. И если хорошенько вслушаться, можно уловить и тоскливый вздох матери там, в хатенке над Кубанью, и звонок в школе, оставленной им так внезапно в роковом июне больному завучу…

Кирилл даже вздрогнул, когда прямо в ухо ему молодой голос объявил с начальственной непререкаемостью:

— Голову сниму, если к утру в сестрах не будет семечек по норме. Ясно? А Бороде скажи, чтоб лапти ко мне тянул. Немедленно!..

Кирилл усмехнулся. Этот „код“ был ему понятен! Кто-то, должно быть комбат, приказывал доставить в роты („сестры“) патроны („семечки“), а командиру танкового подразделения двигаться к нему с машинами („лаптями“).

И этот голос ушел.

Миллионы тоненьких свистов прокалывали бесконечность.

Потам стукнул в мембрану робкий ноготок: тюк— и подождал. И еще — тюк… Кто-то из бездны шутил с Атласовым, заставлял его до предела напрягать слух. А „Река“ — молчала.

— Вызывай! — отдал он Пчелкину наушники, сам прилег рядом, опершись на локоть.

У печки Гайса шепотком, чтобы не слышал лейтенант, отчитывал друга, сидя по-степному перед круглой металлической миной:

— Сперва глазом глядеть, хорошо глядеть, думать, потом рукам работать. Не так делать — худо делать. Видишь, твой смерть, всем смерть близко был, в печке ждал…

— Фатум! — вздохнул Поддубный.

Он стоял, привалясь плечом к печке, скучающе поигрывал рукояткой финки.

— Фатум, душа мой… Поплыл в море — страх на берегу оставь.

Гайса осторожно положил на меховую рукавицу вывинченный взрыватель, похожий на желтый карандашик. Серую чугунную лепешку, начиненную пятью килограммами тола, поставил на ребро, толкнул. Она покатилась к порогу, легла там с тяжелым стуком.

— Слово, какое сейчас говорил, умный слово?

Длинные, тоскливо жестокие глаза Поддубного смотрели прямо в черные, с лукавинкой глаза.

— Красивое. Альбатрос красоту уважает.

— Вай, плохо! — качнулся Гайса. — Слова красивый, дела худой. Совсем плохо!

— А ты, Альбатрос, того, — строго вмешался старшина, ломая, как спичку, планку от нар, — подмени-ка Андреева на часах. Давно стоит хлопец, нехай обогреется. — Положил дрова в топку, понаблюдал за хлопотливым, все слышнее лепечущим огоньком. — Красота люба не всякая, Иван. Бывает, красна ягодка, да на вкус горькая…

Поддубный поднял взрыватель, покидал на ладони:

— Везет мальчику!..

И пошел к двери, недобрый, похожий на хищную птицу. Распоряжение старшины имел он в виду или то, что снова разминулся со смертью, — никто не понял…

— „Река“, „Река“, я — „Чайка“! „Река“, я — „Чайка“! Прием…

Слушая потускневший, усталый голосок Пчелкина, Кирилл думал о том, что сегодня над всей великой Родиной прозвучит голос мощный и спокойный — голос Москвы, в котором миллионы людей в эти дни черпают мужество и веру. „От Советского Информбюро. Оперативная сводка за…“ Как это слушается! Это и на фронте пьешь, как воду в зной! А в тылу?! „От Советского Информ…“ Нет, сначала будет приказ Верховного Главнокомандующего: „Войска Западного фронта, развивая стремительное наступление, сегодня штурмом взяли Калугу…“ Вся Россия вздохом облегчения ответит на это краткое, емкое „взяли“!.. А ведь первыми произнесли его сегодня пересохшие губы вот этого белоголового паренька, что измученным голосом зовет и зовет затерявшуюся в метели „Реку“. Первыми, в семнадцать ноль-ноль… Еще стоят перед глазами: улица, похожая на огненный туннель… алое знамя в руках Андреева… изломанные торжествующим криком губы Пчелкина у микрофона— там, на Московском вокзале, еще гулко повторяющем разрывы гранат и автоматную дробь… И затем — голос Москвы над Родиной!..

Вот они — пути истории и ее творцы. Все очень просто и величественно!

Взволнованный Кирилл свернул цигарку, набрал полную грудь сладкого махорочного дыма. Закружилась голова.

— „Река“! „Река“! — словно бы издали доходил к нему голос радиста. На остреньком носу Пчелкина блестел пот.

„И отдохнуть вам пора“, — вдруг вспомнил Кирилл шепот больного майора и кивнул согласно. — Да, сегодня это законное дело! Сколько дней мы не спали по-человечески?»

Он с наслаждением вытянул ноющие ноги, закрыл глаза, принялся было считать, но тупая тяжесть давила на мозг, и в памяти не было ни дней, ни чисел. Неслась сплошная стремительная лента: горящие села, снежные косогоры с черными силуэтами врагов, костры в лесу, дороги, тропы… Ни дней, ни ночей, ни чисел! Только рев орудий, гул чужих самолетов, пламя в лицо и — железное слово: «Вперед!» Только первые дни, первые отнятые пепелища отчетливо врезаны в память.

— Почему? — спросил себя Кирилл.

6

Восьмого декабря 290-я стрелковая дивизия в составе ударной группы войск 50-й армии прорвала фронт противника северо-западнее Тулы — в районе деревень Маслово, Ямны — и повела наступление в общем направлении на Калугу. В лютую морозную ночь на 28 декабря части дивизии подошли вплотную к этому городу.

Двадцать дней промелькнули, как один!

Не давая противнику оторваться, дивизия днем и ночью гнала его на запад, освободила десятки населенных пунктов, взяла много пленных, огромные трофеи. И все это время лейтенант Атласов был в самом пекле. Но в те редкие часы, когда можно было передохнуть, подумать, вспомнить пережитое, он прежде всего вспоминал и отчетливее всего видел первый день, первый бой — за Маслово, обугленную деревушку на западном берегу Упы, хотя бой за нее был и не так жесток (если можно так говорить о бое), а лейтенанту Атласову притом же досталась в этом бою и вовсе пассивная роль, не в пример тем, какие пришлось ему играть потом.

Двадцать дней — как один!

И если бы в любой из них Атласову довелось взглянуть на карту командующего армией, он увидел бы на ней красную стрелу, которая, упираясь широким основанием в Тулу, устремлялась далеко на запад и распарывала самое нутро 4-й армии фельдмаршала Клюге, в числе других орд нацеленной на Москву. Оценив оперативное значение этой грозной стрелы и узнав, что острием ее является 290-я стрелковая дивизия, Кирилл Атласов, вероятно, почувствовал бы законную солдатскую гордость, так как в самой высшей точке этого разящего острия он мысленно увидел бы себя со своими отчаянными «ореликами»: ведь его 885-й стрелковый полк наступал в первом эшелоне дивизии и, следовательно, он, лейтенант Атласов, командир взвода полковой разведки, шел в наступлении первым.

Двадцать дней!..

Возвратясь из разведки или ворвавшись с пехотой в село, не успев остыть, Атласов уже слышал знакомое: «Разведчика — к командиру полка!» — и наизусть знал дальнейшее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: