— Какой шайке?

— Воровской же! И, знаете, они хотели обокрасть Софийский собор… Да-с… Ни больше, ни меньше. И как там, может быть, знаете, в окнах железные решетки, так предполагали, что Ванюша пролезет между ними и откроет двери… И все, понимаете, сговорено, все слажено, все подготовлено, а тут Ванюша поссорился с другим мальчиком и пригрозил выдать всю шайку. Сами понимаете — ребенок! С него станет… Ну, так они его заманили к Чапурам и убили-с… Вот она вторая и уже последняя точная версия… Чапура уже арестована.

— Что же это за власть такая в Энске, многоуважаемый, которая то арестует мать убитого, теперь арестует каких-то Чапур по одному подозрению, по одному наговору?

— Да ведь надо же кого-то арестовать?! — Одоль-Одолинский подошел ко все еще сидевшему Якову Кронидовичу и наклонясь к самому его уху прошептал:

— Вы понимате: в народе молва, в народе такой толк: — жиды убили мальчика!.. Это же ужасно…

— Это надо или доказать, или опровергнуть… И мне все-таки, многоуважаемый, непонятно, почему вы, журналист, публицист, писатель, принимаете в этом такое горячее участие? Разве это ваше дело?…

Яков Кронидович встал. Какая-то жилка быстро билась у его сердца. Он, всегда спокойный, волновался. В эти минуты он больше чем когда-нибудь почувствовал, как важна и как нужна его тяжелая профессия, к которой с такою нескрываемою брезгливостью относилась его жена. Чужой и чуждый ему мальчик вдруг стал ему дорог и мил.

— Но, как почему? — воскликнул, стоя против Якова Кронидовича, Одоль-Одолинский. — Как через почему? Но через потому, что писатели всегда горячо стояли за правду. Они ее показывали публике — и тот, кто не имел возможности видеть правду на суде, тот через призму писательского произведения видел ее в полной ясности. Вы же знаете, какое участие принимал в деле о Филонове писатель Короленко, а в деле братьев Скитских — известный журналист Влас Дорошевич.

— И вы, господин Одоль-Одолинский, хотите тоже, как они, способствовать раскрытию истины?

— Ну да… А почему нет?

— Потому что это совершенно излишне. Тайну своей смерти нам скажет завтра сам убитый. Он скажет нам, зачем и кто его убил.

— Но он же… Труп?

— Да… Труп… Но наука точна. И наша наука может заставить говорить и трупы.

— Ой!..Что вы говорите!.. Какой сурьезный, однако!..

Одоль-Одолинский попятился к двери, и, не прощаясь, вышел в коридор.

Яков Кронидович отдернул портьеру и открыл форточку. Было сильно накурено в номере и очень душно. За окном глухо шумел город. Гудела проволока трамваев — и в ее гудении Якову Кронидовичу показалось что-то жестокое и неумолимое, как рок.

Он обрадовался, когда вошел номерной с небольшим шумно кипящим самоваром на одной руке и подносом с чайной посудой и лотком с булками на другой. Ловко жонглируя ими, он расставил все это перед Яковом Кронидовичем.

— Кто это такое, был у меня сейчас? — спросил Яков Кронидович…

— Они с утра о вас осведомлялись. Из газеты жидовской… Тоже «подсевайло». Ходит, народ мутит. Глаза старается отвести. Да правду — разве ее куда укроешь? Правда сама себя покажет.

— Какая правда?

— Весь народ знает… Эх, да что говорить!

— Что знает?

— Да что мальчика на кирпичном заводе жиды для крови убили…

XIV

На другой день Яков Кронидович поехал в Энский анатомический театр.

Было ясное, теплое, солнечное утро. Запах весны носился в воздухе. Черная земля в саду была бухлая и липкая. На деревьях шумно и радостно кричали воробьи. Небо, глубокое и бездонное, точно посылало благословение земле. Из-за забора слышна была далекая, складная песня. В каменном коридоре театра у высокой белой запертой двери было сыро и холодно, и пресный, отталкивающий запах трупа, казалось, сквозил из дверных щелей. Судебный следователь Энского Окружного Суда по особо важным делам Лысенко, профессор Энского университета Аполонов, прозектор Пружанов и двое понятых, уныло-мрачных мужиков, не то дворников, не то лавочных сидельцев и два городовых ожидали Якова Кронидовича.

Пружанова и Аполонова Яков Кронидович знал, с Лысенко его познакомили.

— Простите, коллеги, — взглядывая на золотые часы, сказал Яков Кронидович, — я кажется опоздал.

— Нет. Без десяти минут девять. Мы спозаранку приехали, сказал Аполонов. Как доехали?

— Слава Богу. Отлично.

— У вас, в Петербурге, поди еще зима, — сказал, закуривая папиросу, Пружанов.

— Да, Нева еще не прошла. Хотя уже переезда нет.

— А у нас… У меня в саду на южном скате, почки на сирени в горошину, — сказал Аполонов. — Перебирайтесь, коллега, к нам. Куда здоровее ваших петербургских болот. А небо… Видали сегодня? Ницца… Фиалки продают. Да какие! Пармским не уступят…

Они говорили о пустяках и все курили, стараясь отдалить то, большинству привычное, но все-таки тяжелое и неприятное дело, ожидавшее их за дверью.

Сторож, в заплатанном сером азяме поверх рваной чумарки, старик инвалид, стоял со связкой ключей, ожидая приказаний.

— Что ж, господа, — сказал Яков Кронидович, — покурим, да и приступим.

Врачи и Яков Кронидович сняли пальто и стали надевать белые халаты.

— Я советую и вам, — сказал Пружанов Лысенко, — а то пропахнете так, что неделю чувствовать будете.

Понятые пугливо пожимались в стороне.

— Что ж, брат, отворяй, показывай, — сказал сторожу Аполонов.

Сторож вложил большой ключ и открыл высокую дверь. Один за одним, молча, входили люди в полукруглое здание с матовыми окнами, со стеклянным фонарем наверху и с полукруглым амфитеатром скамеек. Посередине, на мраморном столе лежало тело, накрытое холстиной. Подле, на полу, был поставлен черный, с позументом, отсыревший, в мокрых пятнах и зеленых потеках гроб. Крышка лежала подле.

Сильный, тошный запах могильной сырости, земли и трупа застыл в холодном зале. Солнце бросило золотые лучи на крайние скамьи и от этого запаха лучи его казались холодными и нездешними.

Городовые остались за дверью. Понятые сторонились трупа, крутили головами, хотели смотреть и боялись увидеть то страшное, что лежало под холстиной.

Пружанов приказал сторожу.

— Раскрой.

Сторож равнодушно подошел к телу и снял холщевый покров.

Было томительно тихо в зале. Слышно было, как тяжело с надрывом дышали понятые, да скрипели их сапоги, когда они поднимались на носки.

На мраморной белой доске лежал уже порядочно тронутый тлением труп мальчика. Головка с обритыми висками и светло-каштановыми волосами тяжело легла затылком на мрамор. Длинные темные ресницы плотно прикрывали опустившееся, должно быть, уже ставшие мягкими, глаза и как-то с недоуменным и жалобным вопросом были приподняты тонкие брови. Маленький рот был полуоткрыт. На обоих висках чернели следы ранок, точно дробовой заряд попал ему в голову. Грудь и живот были разрезаны и наскоро, широкими стежками наискось сшиты шпагатом. Тело пестрело сырыми зеленоватыми пятнами. Оно уже стало гибким и мягким. Трупное окоченение исчезло.

Яков Кронидович долго, молча, смотрел на мальчика. Первый раз за все время своей большой практики он смотрел на труп, а видел живого. Так вот он, тот мальчик Ванюша Лыщинский, у которого была мать, любившая его, тетка, души в нем не чаявшая, бабушка, обожавшая его. Он только что прочел в газетах, что бабушка при смерти от горя… Кому-то надо было нанести ему эти ранения. Кому-то надо было оклеветать его мать и опозорить ее, посадив в тюрьму… Кому-то надо было опозорить и его память и причислить его к ворам и предателям. Неужели в России, Императорской, «черносотенной» России, России отсталой — возможны такие преступления? Неужели целый ряд их — убийство, клевета, произвол властей останутся безнаказанными: — во имя чего?.. Только для того, чтобы не было "кровавого навета" на евреев! Чтобы никто не смел повторять «сказки», что жиды употребляют кровь в своих обрядах. Прогрессивная печать, писатели, все общество, считающее себя передовым, восстало, чтобы обелить евреев, и не видит этого жалкого трупа, не видит слез матери, душевных мучений бабушки. Что им до слез этих простых Русских людей? — не осудили бы их евреи!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: