Агнеса Васильевна пожала плечами и снова начала курить.

— Дальше?

— Позвольте, я вам прочту.

— Читайте.

— Это написано за 4 года до Японской войны в 1901 году — и вот, что пишет Толстой.

Петрик подвинул рукопись к лампе и стал читать, торопясь и сбиваясь:

— "Ведь хорошо было лет 100 или 50 тому назад, когда война считалась неизбежным условием жизни народов, когда люди народа, с которым велась война, считались варварами, неверными или злодеями, и когда в голову не приходило военным, чтобы они были нужны для подавления, или усмирения своего народа, — хорошо было тогда, надев пестрый, обшитый галунами мундирчик, ходить, гремя саблей и позванивая шпорами, или гарцовать перед полком, воображая себя героем, если еще не пожертвовавшим, то все-таки готовым жертвовать жизнью для защиты своего отечества. Но теперь, когда частые международные сношения — торговые, общественные, научные, художественные — так сблизили народы между собою, что всякая война между современными народами представляется чем-то вроде семейного раздора, нарушающего самые священные связи людей, когда сотни обществ мира и тысячи статей, не только специальных, но и общих газет, не переставая, на все лады разъясняют безумие милитаризма и возможность, даже необходимость, уничтожить войну; теперь, когда — и это самое главное — все чаще и чаще приходится военным выступать не против внешних врагов для защиты от нападающих завоевателей или для увеличения славы и могущества своего отечества, а против безоружных фабричных, или крестьян, — гарцование на лошадке в украшенном галунами мундирчике и щегольское выступание перед ротами уже становится не пустым, не простительным тщеславием, как это было прежде, а чем то совсем другим"… и дальше в том же духе…

Петрик положил рукопись на стол.

— Это неправда?

— Конечно, неправда… Смешно и глупо писать такие вещи офицерам. Может быть, какой нибудь глупый штатский идеалист…

— Или дурочка-девушка, — вставила Агнеса Васильевна.

— Или сентиментальная девушка поверит в это, но офицер… Да ведь перед глазами весь обман этого. Это писано, когда только что окончилась война с китайскими боксерами… Англо-бурская… Русско-японская… Сербо-болгарская… и сейчас товарищи мне пишут из полка, чтобы я торопился вернуться. На немецкой границе не спокойно…

— Мы будем воевать с немцами? — опять пожала плечами Агнеса Васильевна.

— Возможно, и будем. И во всяком случае это зависит не от миротворческих статей, а от того, какие "мундирчики будут на офицерах и как они будут гарцовать на лошадях и выступать перед ротами".

— Вот как!

— Что касается до усмирений "смирных, трудолюбивых людей, желающих только, чтобы у них не отнимали того, что они зарабатывают", то это опять неправда, недостойная Толстого.

— Да?

— Когда вооруженные чем попало крестьяне идут громить помещичью усадьбу, убивают помещика, бьют его племенной скот, жгут дом и службы, — это, простите, не смирные и трудолюбивые люди. Это грабители!.. Когда озверелая толпа бежит громить еврейскую бедноту — это, простите, тоже не порабощенные люди и удерживать их, хотя бы и угрозой убийства и даже самым убийством — тяжелый долг… Благородное, а не подлое дело!.. И сколько офицеров и солдат погибло, исполняя этот свой долг.

— Толстой про усмирение еврейских погромов ничего не пишет, — сказала Агнеса Васильевна.

— По-вашему — христианская кровь вода — ее не жалко лить… А еврейская… Вот убили где-то мальчика Ванюшу Лыщинского и о нем очень мало пишут, но все газеты полны возмущением, что в этом убийстве подозревают евреев.

— Как вы не понимаете, Петрик, что это может вызвать погром!

— Тогда…. Надо как можно скорее вступиться правосудию… И никому никакой погром не понадобится.

— Этого нельзя сделать.

— Почему?..

— Петрик, вы ужасно как наивны. Мимо вас идет большая сложная жизнь, a вы даже ею не интересуетесь.

— У меня есть свое большое дело и оно берет меня всего.

— Вот ваш товарищ Портос — он с первого же знакомства заинтересовался этим. Его это увлекает и он видит грядущие перемены и потрясения. Так жить, как живет Русский народ, нельзя. Самая большая страна в миpе должна выйти на подобающее ей первое место.

— Она и так на нем стоит.

— Полноте… Так ли это? Вы сами-то верите в то, что говорите?… Вы слыхали про третий интернационал?

— Это Шигалевщина? Читал в "Бесах".

— Не судите о социалистах по Достоевскому. Он заблуждался. Вы знаете, что такое партия?

— В безик, или в винт?

— Не шутите, Петрик. Вы мне очень полюбились и я бы хотела, чтобы и вы поняли, что то, в чем вы живете — это не жизнь. Если вы не переменитесь, не поймете, не узнаете, что есть другая жизнь, идущая параллельно вашей, вы не сделаете добра России. Вам надо изменить свой путь, вам надо ближе познакомиться с людьми, горящими идеей, как некогда горели ею христиане, послушать их и понять. И тогда вы совершенно иначе отнесетесь к Толстовской памятке…

Она замолчала. Петрик слушал ее, не проронив ни слова. Он ею любовался. Она подошла к нему, сидевшему в кресле и долго смотрела ему в глаза.

— Я вижу, Петрик, что все-таки вы кое-что читали. И наверно помните, как в "Войне и Мир" Толстой описывает, как к княжне Марье в Лысых горах приходят ее Божьи люди. И князь Андрей их видит. Я бы хотела, чтобы вы посмотрели моих божьих людей.

— У вас бывают монахи и странники?..

— Не совсем так. Мои божьи люди в Бога не веруют, но они до некоторой степени монахи и странники поневоле. Посмотрев их и послушав, вы станете многое иначе понимать.

— Это… социалисты?

— Вы посмотрите и послушайте… И Портос будет. Приходите ко мне в среду. Совсем просто. Послушайте… подумайте… Как те Божьи люди — так и мои божьи люди — люди простые, немудреные, но сколько в них силы и правды!..

Она быстро подошла к двери, ведущей в столовую и распахнула ее. Там за накрытым столом, где бурно кипел самовар, сидела, ожидая их, Глашенька.

XXVI

Кто была Агнеса Васильевна и кто такие ее божьи люди? Имеет он право отказываться от свидания с ними — раз только он желает продолжать волнующее знакомство с этой девушкой.

От нее пахнет туберозой. Ее глаза в темном обводе век кажутся громадными и сияют, отражая огни ламп. Подлинно: — лампады! Какой свет несут они? И может он входить дальше и глубже в ее жизнь и может он, как офицер, знакомиться с ее божьими людьми?… Что бы сказали об этом в полку и как отнесся бы к этому барон Отто-Кто? Петрик выспрашивал об Агнесе Васильевне Портоса. — "Славная девочка", — сказал, широко улыбаясь, Портос. Он что-то про нее уже узнал, нанюхал своим большим, красивым носом… "Может быть", — думал Петрик, — "я дурака валяю. Это своего рода снобизм… Эта Толстовская памятка, отпечатанная, как прокламашка на гектографе… и сладкий дымок тонкой папироски в маленьких, тонких и длинных пальчиках… Игра, чтобы увлечь… Она усердно подливала коньяк в его чайный стакан, и себя не забывала. Она, как видно, любила жизнь… Что же, что ее квартирка на пятом этаже — она живет не бедно… Откуда у нее средства? Прошло уже два месяца, что он знаком с нею. Он почти каждую неделю у нее, сидит до поздней ночи по субботам, — и ничего не узнал, что кроется под ее красивым черепом. Кто она? Нигилисточка?… Быть может, совсем нет, — Портос знает тот ключик, которым отпирается ее сердечко, все еще замкнутое для Петрика.

Чай с коньяком его, возбуждал, запах туберозы кружил голову. Глаза-лампады сияли. Он, Петрик, свободен как ветер, и та, кто заколдовала его — чужая жена. И… "не пожелай жены ближнего твоего"…

Агнеса Васильевна посматривала на Петрика и точно читала в его душе его мысли, как в раскрытой книге. Он ничего не мог прочесть в ее душе, хотя и смотрел, не спуская глаз в ее переливающиеся огнями лампады.

— Теперь совсем о другом, — вставая, сказала нигилисточка.

Они прошли в ее кабинетик. Она села в угол тахты, Петрик в кресло.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: