— А ну, повтори, что ты сказал!
— Что наши родители мошенники.
— Ах, значит, я не ослышалась… это… это ужасно… Ты чудовище, Бруно! Ты смеешь оскорблять тех, кто произвел нас на свет? И при этом говоришь о каком-то уважении к Святой Деве, той, кого божественный сын поцеловал у подножия креста?
Бруно в отчаянии воздел руки.
— Но какая связь…
— Надо почитать отца и матерь своих!
— Да, когда они достойны уважения!
— О! Так скажи сразу, что мой отец каналья!
— А кто же еще? С утра до вечера он обкрадывает государство!
— И вовсе нет! Просто папа отказывается подчиняться законам, которых не одобряет.
— Все преступники говорят то же самое.
— Но папа никого не убивал!
— Из-за него мужчины и женщины часть жизни провели в тюрьме, из-за него таможенники убивали контрабандистов, работавших под его же началом, а многие портовые полицейские оставили вдов и сирот. И ты еще уверяешь, будто твой папочка не последний мерзавец?
— Я никогда тебе этого не прощу, Бруно! И вообще, по какому праву ты так со мной разговариваешь? Твой отец…
— То же самое я думаю и о нем, если тебя это утешит.
— Ты попадешь в ад!
— В ад? Только за то, что я хочу, чтобы ты стала честной и наши дети воспитывались в уважении к законам? Да ты, похоже, совсем спятила!
— Вот-вот, давай, оскорбляй теперь меня! Ипполит был совершенно прав!
Бруно приходил в дикую ярость, стоило ему услышать имя Ипполита Доло, своего ровесника, почти так же долго увивавшегося вокруг Пэмпренетты.
— И в чем же он прав, этот Ипполит?
— Он верно говорил, что с тобой мне нечего и надеяться на счастье!
— А с ним, значит, тебя ждет райское блаженство, да?
— Почему бы и нет?
— Ладно, я все понял. Зря я не верил тем, кто писал мне, что, пока я сражаюсь в Алжире, ты обманываешь меня с Ипполитом!
— И ты допустил, чтобы тебе писали обо мне такие гадости? Ты читал эту грязную ложь? Так вот как ты меня уважаешь?
— Но ты же сама сказала, что Ипполит…
— Плевать мне на Ипполита! И все равно я выйду за него замуж, лишь бы тебе насолить!
— Нет, ты выйдешь за этого типа, потому что в восторге от его рыбьих глаз!
— И вовсе у него не рыбьи глаза!
— Ох, как ты его защищаешь!
— Только из-за твоих нападок!
— А по-моему, ты просто его любишь!
— Ну, раз так — прекрасно! Пусть я его люблю! Ипполит станет моим мужем! Он-то позволит мне носить ожерелье! И не назовет меня воровкой.
— Естественно, потому что Ипполит тоже вор и закончит свои дни на каторге!
— Что ж, хорошо… Прощай, Бруно… Мы больше никогда не увидимся… и не ты станешь отцом моих детей…
— Тем хуже для них!
— И потом, ты ведь сам не хотел бы иметь малышей от воровки, а?
— Чего бы я хотел — так это никогда не возвращаться из Алжира. Сколько моих друзей, отличных ребят, там поубивали… так почему не меня? Это бы все уладило, и я умер бы, так и не узнав, что ты готова мне изменить…
Мысль о том, что ее Бруно мог погибнуть, заставила Пэмпренетту забыть обо всех обидах. Она кинулась парню на шею и, рыдая, сжала в объятиях.
— Умоляю тебя, Бруно, не говори так! Что бы сталось со мной без тебя? Я сделаю все, как ты хочешь! Если надо, готова даже устроиться прислугой…
— Но Ипполит…
— Чихать мне на Ипполита! И вообще у него рыбьи глаза!
И все исчезло, кроме охватившей их обоих нежности.
— Моя Пэмпренетта…
— Мой Бруно…
— Ого, я вижу, вы неплохо ладите друг с дружкой?
Молодые люди слегка отпрянули и смущенно посмотрели на улыбавшегося им высокого и крепкого мужчину лет пятидесяти. Оба прекрасно его знали: инспектору Констану Пишранду не раз случалось по той или иной причине отправлять за решетку всех членов семейств Маспи и Адоль. Однако никто не таил на полицейского обиды, напротив, его воспринимали чем-то вроде домашнего врача, назначающего мучительное, но неизбежное лечение. Пишранд никогда не принимал ни крохи от своих подопечных, но всегда беспокоился об их здоровье и житье-бытье, ибо, несмотря на суровый вид, в душе был человеком добрым и даже испытывал некоторую привязанность к своим жуликам.
— Ну, Памела, рада возвращению Бруно?
— Конечно, месье Пишранд.
Полицейский повернулся к молодому человеку:
— Видел бы ты, как она убивалась тут без тебя… прямо жалость брала… — Инспектор понизил голос. — Такая жалость, что, честно говоря, ради тебя, Бруно, я даже слегка изменил долгу… Один или два раза мне следовало бы схватить ее за руку с поличным, но уж очень не хотелось, чтобы ты нашел свою милую в исправительном доме… А потому я только наорал на нее хорошенько, но при такой-то семье, сам понимаешь, чего можно ждать от бедняжки…
Задетая за живое Пэмпренетта тут же возмутилась:
— Я не хочу слушать пакости о своих родителях!
Инспектор вздохнул.
— Слыхал, Бруно? Ну, Памела, так ты любишь или нет своего солдата?
— Само собой, люблю! Что за идиотский вопрос?.. О, простите, пожалуйста…
— А раз любишь, так почему изо всех сил стараешься как можно скорее с ним расстаться? Вот ведь ослиное упрямство! Или ты всерьез воображаешь, будто законы писаны не для мадемуазель Памелы Адоль и я позволю ей до скончания века обворовывать ближних?
— Я не ворую, а тибрю…
— Что ж, можешь положиться на судью Рукэроля — он тоже стибрит у тебя несколько лет молодости, дура! Пусть твой отец хоть помрет за решеткой — это его дело, но ты не имеешь права так себя вести, раз тебе посчастливилось добиться любви Бруно! И вообще, пожалуй, мне лучше уйти, а то руки чешутся отшлепать тебя хорошенько, паршивка ты этакая!
И с этими не слишком ласковыми словами инспектор Пишранд удалился, оставив парочку в легком оцепенении. Первой пришла в себя Пэмпренетта.
— Бруно… почему ты позволил ему так со мной разговаривать?
— Да потому что он прав.
— О!
— Послушай, Пэмпренетта, я хочу гордиться своей женой, хочу, чтобы она могла повсюду ходить с высоко поднятой головой.
— Никто не может сказать обо мне ничего дурного, или это будет просто вранье! Клянусь Богоматерью! — с обезоруживающим простодушием ответила девушка.
Убедившись, что все его доводы бесполезны, Бруно не стал продолжать спор. Он обнял возлюбленную за талию.
— Пойдем, моя красавица… мы еще потолкуем об этом, когда мой отец скажет «да» и твой скрепит договор.
— О, папа всегда делает то, что я хочу, но вот твой… Думаю, он согласится принять меня в дом?
— А почему бы и нет?
— Потому что твой отец — это фигура! Не кто-нибудь, а сам Элуа Маспи!
Элуа Маспи действительно занимал видное положение в марсельском преступном мире. Все, кто жил вне закона, включая убийц, торговцев наркотиками и сутенеров (их Элуа считал людьми без чести и совести и не желал иметь с ними ничего общего), признавали непререкаемый авторитет Маспи. Несколько раз по наущению какого-нибудь каида[3] на час убийцы, а заодно торговцы наркотиками и женщины пытались силой низвергнуть Маспи с пьедестала. Однако при каждой такой попытке они наталкивались на сопротивление всей массы марсельских воров, мошенников и прочих верных соратников Элуа, и те жестоко вразумляли нападавших. Полиция же спокойно наблюдала за стычкой, потом отправляла побежденных в больницу, а победителей в тюрьму. В последние годы оба крупных клана фокийской шпаны[4] делали вид, будто не замечают друг друга, и старались сосуществовать по возможности мирно. С той поры авторитет Элуа Маспи еще больше укрепился, и уже никто не пробовал бунтовать против его владычества.
Элуа родился в Марселе сорок пять лет назад в одном из кварталов Старого Порта, впоследствии разрушенном нацистами. Он был высок, скорее худощав и придерживался весьма лестного мнения о себе самом. Родители, деды и прадеды Маспи сидели в тюрьме при любых режимах и расценивали как имперские, так и республиканские пенитенциарные учреждения как своего рода дачу. Вынужденный отдых не доставлял им особого удовольствия и часто отдавал смертельной скукой, но поскольку каждый Маспи с детства готовился к подобной неприятности, то и переживал ее достаточно спокойно.