Она очнулась с ощущением грязи во рту. Смеркалось. Красные веточки погасли, их окутал сырой, туманный сумрак. Ещё раз умирал Гриша, бесповоротно, навсегда, навек. Мария поднялась, с трудом переставляя застывшие ноги. Машинально она стала отчищать от грязи пальто, но глина пристала рыжими полосками к ворсистому материалу, руки были в грязи. Она поплелась к станции. Ей показалось, что канава превратилась в глубокий непроходимый овраг. Она снова поскользнулась и упала. Ей пришлось пролежать несколько минут, чтобы собраться с силами и встать, хотя, в сущности, она сама не знала, зачем это делает и зачем снова идёт той же дорогой. Мрак притаился под соснами, мрак окутывал обезображенный скелет завода, который в сгущающихся сумерках ещё сильнее походил на допотопное животное.

Она шла с трудом, не глядя под ноги. Начал моросить пронизывающий дождь. Она ловила губами бьющие по лицу капли дождя и удивлялась их солоноватому вкусу. Из потрескавшихся губ сочилась кровь. Она взглянула на руки и увидела кровь на пораненных острыми осколками кирпича пальцах. Чья это кровь? Григория? Нет, не его, ведь не она перевязывала Гришу. И не только не она — никто не помогал ему, никто не спасал его, потому что спасения уже не было. Он умер не от ран, он «пал смертью храбрых»; да, так было написано. Он погиб сразу, на поле славы, за родину, за Сталина…

Но почему, когда об этом думаешь, в голову приходят знакомые слова, готовые формулы, сто раз читанные в газете? Видно, так оно и было, видно, в этих словах билось сердце, пульсировала живая кровь, а жизнь и силу этим словам давали все те, кто пал на поле славы за родину, за Сталина. Других слов не могло быть…

Она вдруг удивилась — о чём она думает, идя с похорон Гриши. Нет, это не она думала, это само думалось, будто помимо её участия.

На станции к ней присматривались с удивлением. Поезд должен был притти через час. Она уселась на единственной, расшатанной скамейке и терпеливо ждала, глядя в одну точку на полу. Воронцов выскочил из поезда, она сразу его заметила, больше никто не слез. Она позволила ввести себя в вагон, не заметив его, полного ужаса, взгляда.

— Мария, ты же совсем мокрая, у тебя руки в крови…

Она взглянула на свои руки. Потом на него. Оглянулась, не прислушивается ли кто-нибудь, но в вагоне был полумрак и все дремали. Она наклонилась к нему и, словно доверяя тайну, прошептала на ухо:

— Знаешь, Григорий на самом деле погиб…

Он взял её ледяную руку и, крепко сжав её, задержал в своей.

— Мария, Мария, неужели ты до сих пор…

Он не кончил. В его близоруких глазах она увидела испуг.

Она покачала головой. Она не сошла с ума. Только до сегодняшнего дня она всё ещё не знала. Не то чтобы она не верила. Но смысл извещения не дошёл до неё. И только теперь, в этом посёлке, который уже не существовал, среди этих уцелевших верб она похоронила Григория, поняла, что означают слова, которые она раньше сто раз читала невидящими глазами: «пал смертью храбрых».

Она неуверенно улыбалась, глядя во мрак за окном. Вагон грохотал и покачивался.

— Тебе телеграмма, — сказала Татьяна Петровна.

— Телеграмма? От кого?

— Я и не посмотрела. Она лежит у тебя на столе.

Мария неторопливо снимала перчатки, пальто. Непременно запрос о здоровьи кого-нибудь из пациентов и, верно, как назло, о ком-нибудь, кому очень плохо. Быть может, они — матери, жёны, сёстры — чувствуют на расстоянии сотен и тысяч километров, быть может, до них неизвестным путём доходит тревожный сигнал, весть о том, что тот, кого они любят, уходит, что в борьбе со смертью он побеждён.

Вот сама она ничего не чувствовала, не знала, пока не пришло извещение. Как же тут верить в предчувствия? Гриша был с нею, был постоянно, не покидал её ни на миг, она чувствовала его присутствие, слышала голос, видела улыбку. А между тем всё это оказалось неправдой — его уже не было в живых в то время, когда она была совершенно уверена…

Она развернула телеграмму, пробежала глазами два ряда букв, — узкие неровно наклеенные полоски, — и не поняла. Прочла ещё раз. По телу пробежал озноб, неудержимая дрожь.

— Хочешь чаю? — спросила мать из другой комнаты. Она не ответила. Она держала в руках телеграмму, невероятные слова, которые невозможно понять.

Стоптанные туфли Татьяны Петровны зашлёпали по комнате.

— Чего ты такая? Что за телеграмма?

Она взглянула на мать непонимающими глазами.

— От кого это опять? — ворчливо спросила старушка. Она не выносила всего, что могло играть какую-нибудь роль в жизни дочери и не относилась к Григорию. Она не терпела Воронцова, ворчала при каждом звонке, подозрительно поглядывала на каждое письмо.

— Телеграмма… Телеграмма…

Она ещё раз расправила смятую бумагу. И, заикаясь, ошибаясь, с паузами, прочла:

— «Григорий Иванович раненый в нашем госпитале Соня».

Старушка вырвала у неё из рук телеграмму. Ещё раз шёпотом прочла её и залилась слезами.

— Жив, жив, жив…

Она торопливо выбежала в другую комнату, не обращая внимания на дочь. Для неё воскресал Григорий, для неё он возвращался к жизни, сейчас это было её и только её дело. Было слышно, как она громко шептала молитву. Ну, конечно, первое, что она сочла нужным, это упасть на колени перед иконой и молиться.

Мария ещё раз прочла телеграмму. Соня с самого начала войны работала в далёком тыловом госпитале. Откуда же мог там взяться Гриша, ведь извещение пришло с фронта? Кроме подписи приятельницы, тут ничего невозможно было понять.

Она вынула из ящика извещение о смерти мужа и внимательно разглядела. Это вне всякого сомнения извещение о смерти. Не из какого-нибудь госпиталя, а из части, где служил Гриша. Как же так? Там-то ведь лучше знают, чем Соня… При чём же тут Соня?

Она сжала руками виски, смертельно боясь повторить, даже подумать слово, которое сказала мать: «жив». Потом окажется, обязательно должно оказаться, что это ошибка, какое-то нелепое недоразумение.

Татьяна Петровна вернулась в комнату. Лицо её сияло. Она изумлённо взглянула на дочь.

— Чего это ты? Стоит столбом и хоть бы что. Ведь Гриша-то жив!

— Не знаю, — с трудом прошептала Мария. — Ничего я не знаю.

— А телеграмма, телеграмма-то!

На столе лежали рядом два клочка бумаги, две помятые бумажки. Извещение о смерти и извещение о жизни. Которой следовало верить? Которой можно было верить?

— Ничего я не понимаю, — сказала она глухо. Где-то в глубине сердца загоралась радость, внезапная искорка, готовая вспыхнуть ярким пламенем. Мария душила эту слабую искорку, не давала ей разгореться. Уж это было бы слишком жестоко, слишком ужасно — два раза потерять Григория. Сердце болело, как рана, и боялось уже всего — и боли, и радости, потому что радость могла оказаться ещё более мучительным страданием.

— Чего же тут понимать? Лежит в госпитале, ведь Соня…

— Да, да… Откуда же Соня могла узнать про Григория? — Вдруг в её голове мелькнула какая-то мысль. Она проверила адрес. Нет, телеграмма адресована ей.

Она засуетилась по комнате, схватила перчатки.

— Куда ты собралась?

— Нужно, нужно… Посоветоваться, спросить…

— Опять Воронцова?

— Да, да, Воронцова…

Разумеется, с кем же ещё посоветоваться? Должен же прочесть, сказать своё мнение, объяснить всё это кто-нибудь нормальный… И как можно скорее, а то она сойдёт с ума…

— И никуда ты не пойдёшь. Вот сумасшедшая! Только что пришла с работы, с лица — краше в гроб кладут, и опять бежать! Пойду попрошу дворника, его мальчонка сбегает, приведёт тебе твоего Воронцова, раз уж ты без него жить не можешь! А ты садись!

Неожиданно для самой себя Мария послушалась. Может быть, потому, что силы отказались служить. Ноги вдруг стали слабыми, беспомощными, словно из них вынули все кости. Она опустилась на стул. Комната качалась, кружилась вокруг неё.

Она послушно пила чай, не чувствуя, что обжигает губы. На столе лежали две бумажки, и глаза не могли оторваться от них. В которой из них правда, которая из них решает судьбу?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: